Оленька взялась в его жизни ниоткуда. На рассвете сырого осеннего дня он ехал в сторону Москвы, красная машина неслась по серому асфальту, над полями поднимался туман, из которого на дорогу могли выскочить белый конь или заплутавшая корова, но никак не женщина. Да она и не выскакивала, шла по обочине, и он, обгоняя, подумал: «Надо же, и плащ лаковый, и сапоги высокие, а ведь не шлюха». И так удивился этой своей мысли, что притормозил, а потом и вовсе остановился. А почему нет, будто не бывает у шлюх некрашеных каштановых кудряшек, отяжелевших от водяной взвеси, глупых рук, буратинисто машущих в такт решительной прыгающей походке, чуть сутуловатой закрепощенной спины. Но не похожа она была на жертву затянувшегося дачного субботника или выброшенную дальнобойщиком плечевую. Ну и остановился, чтобы рассмотреть. Когда поравнялась, приоткрыл дверцу, стараясь не спугнуть резким движением, и вежливо сказал:
— Доброе утро. Вас подвезти? — и сразу отметил, что она не боится.
Взглянула, помедлила, отвела влажную прядь с лица и кивнула. Потянула на себя ручку задней дверцы, и он, от природы осторожный, позволил ей усесться за спиной — подобранке, не проронившей ни слова, у которой неизвестно что на уме, вдруг душить кинется или по затылку чем звезданёт. Наоборот, накатило неоправданное веселье, когда представил: вот она замахивается невесть откуда взявшейся огромной мультяшной киянкой или со зверским лицом затягивает на его шее чулок, и костяшки маленьких ручек белеют от напряжения. Подавив смешок, спросил:
— Печку включить?
Но тут же сообразил, что она не замёрзла, несмотря на промозглое утро. Наоборот, разогрелась и слегка вспотела от быстрой ходьбы и теперь пахла тёплым яблоком, будто только что пекла пироги на жаркой кухне. «Старею, — подумал, — если при виде бабы мысли о пирогах». Молчание не тяготило, но отчего-то захотелось поставить ей такую музыку, чтобы кое-что о нём поняла, хоть этого невозможно печального Клэптона. Would you know my name, узнаешь ли ты моё имя, если мы встретимся на небесах, would it be the same, останется ли оно прежним?
Кстати, что за ерунда, надо бы поинтересоваться, как её зовут, а он перебирает в уме слова, и ни одно не годится, чтобы начать пустяшный разговор. Ясно только — расспрашивать, что да как, почему здесь оказалась, нельзя. Нельзя и нельзя, такая уверенность в нём поселилась.
Въехали в город, и она положила свою птичью лапку ему на плечо, одним жестом попросила притормозить у окраинной станции метро. «Вот и всё, — подумал тоскливо, — вот тебе и пироги с яблоками». Пока парковался, избегая луж, она копалась в маленькой сумке на длинном ремне, перекинутом через грудь, как у почтальона. Денег, что ли, хочет дать? Но достала не кошелёк, а карандаш и блокнот, нацарапала что-то, оторвала листок, обстоятельно сложила вчетверо и отдала ему. Выходя, улыбнулась, не то чтобы благодарно, а будто удачи пожелала, как-то заботливо, разве что шарф на нём не поправила, мягко закрыла дверцу и быстро пошла к подземному переходу.
После того как её распушившаяся макушка скрылась из виду, он откинулся на спинку и прикрыл глаза. «Идиот. Одно слово, идиот. Первый раз, что ли, телку на обочине подцепил? Девственник? Нашел, с чего в жар кидаться. Хрен знает, что она там написала, может, «С богом в добрый путь», с такой станется». Ещё глупее было то, в чём даже признаваться себе не хотелось, — он боялся заглянуть в бумажку, боялся, что сейчас увидит бесполезную фразу и тогда ничего уже не останется, кроме пустого утра, мутного дня, пресной ночи и последующей длинной скучной жизни.
Обругав себя короткими понятными словами, развернул листок, целую секунду смотрел, потом резко потянулся к бардачку и зашарил в нём свободной рукой. Нашел синюю ручку и аккуратно обвел цифры — карандаш у неё был мягкий, уже стираться начал. Этого показалось мало, поэтому перерисовал номер в записную книжку, зачем-то копируя заострённые углы семёрки, изящный выгиб единицы и лихой хвост двойки.
«Раз телефон дала, значит, не немая, — обрадовался он, между делом сообразив, что голоса её так и не услышал, — ещё бы узнать, как зовут». Посмотрев внимательнее, заметил на бумаге голубоватые буквы, отпечатанные типографским способом. Листок из именного блокнотика, такие покупают школьницы младших классов, которым повезло зваться не Пелагеями или Анфисами, а Танями, Маринами, Светами или вот Олями, Оленьками.
Он завёл двигатель, резко развернулся, зацепив красным глянцевым боком низкий заборчик, сваренный из тонких труб, но даже скрежет металла о металл не стёр с его лица напряжённую улыбку, мучительную, как на греческой маске. Только минут через десять он случайно, взглянув в зеркало заднего вида, ужаснулся собственному оскалу и с ощутимым усилием расслабил мышцы.
За следующие десять лет он узнал о ней многое: что любит и что не любит, какова в постели; смотрел, как она обманывает, хвастает, плачет, злится, радуется; как ест, спит, болеет; видел с косметическими масками на лице, пьяной, сидящей с книжкой на унитазе; помнил и голую, и в вечерних платьях. Но так и не понял, какова природа покоя, который охватывал его каждый раз, когда она оказывалась рядом, что бы при этом ни происходило.
Подкидыш — это не обязательно котёнок или младенец в корзинке, оставленный у порога неизвестным негодяем (потому что бесцеремонная попытка переложить ответственность на чужие плечи — в некотором роде злодейство). Женщина двадцати шести лет вполне может внезапно оказаться подкидышем, которого судьба — не злая и не добрая, безразличная, — отдаст в хорошие руки и уйдёт, не оглядываясь.
Вместо корзинки и пары пелёнок была комната в коммуналке на окраине. Оленька родилась где-то в средней России, а когда мама умерла, переехала в Москву, обменяв, по закону столичной справедливости, приличную квартиру там на гадкую конуру здесь. Никто, даже сама Оленька, не знал, как сложилась бы её дальнейшая жизнь, не встреть она через месяц мужчину на красной машине, Пашу Кнурова, который аккуратно взял её в ладони и перенёс, как птичку или росток с комом земли на корнях, в загородный дом (для верности зафиксировав акт приёма ответственности в ЗАГСе — ну, женившись, проще сказать).
Правда, ехидные соседи, не успевшие почти ничего о ней выяснить, но исполненные здоровой коммунальной ненавистью ко всему живому, прописанному на их площади, злословили, что если бы не Паша на красной машине, был бы какой-нибудь Вася на синей, а вот Сергей Сергеич на белом «мерседесе» — вряд ли, девка не модельная и не юная, товар лежалый. Но видно же, шепталась Мария Витальевна с Юдифью Львовной, что хватка у неё есть и спокойствия не занимать, все ходы посчитаны. Приехала, а вещей всего ничего: два чемодана и рюкзак, никаких контейнеров следом не пришло. Спала на кровати от прежних хозяев, ела за их кривоногим столом, холодильник новый покупать не спешила — по всему понятно, что задерживаться не планирует, выше метит.
Оленька, как вошла в комнату, села на поскрипывающую тахту и долго рассматривала стену напротив. На бежевых обоях времена года зафиксированы не хуже, чем в календаре: зимой заливали, наверху батарея потекла, угол отсырел, а потом высох и заслоился; весной в подвале комары проснулись, налетели, тут им смерть пришла, одни черно-бурые пятна остались; летнее солнце выжгло краски, цвет сохранился только под акварелью, которую прежние жильцы, уезжая, сняли. (Оленьке любопытно, с собой они забрали ту липовую аллею, серо-желтую песочную дорожку, косые лучи сквозь листву, которые она запомнила, когда приезжала комнату смотреть, или на помойку вынесли. Многое о них стало бы понятно, если узнать точно.) Осень отметилась внизу, у самого пола, где однажды взорвалась банка с вареньем, потому что кое-кто сахару пожалел и не перебрал толком клубнику.
Примерно через час она встала и заглянула в шкаф. Такая договоренность была, что Оленька оставляет в прежней квартире крепкую родительскую мебель, а взамен получает здешнюю рухлядь. Она надеялась найти в ящиках старые документы, фотографии, письма, которые могли бы дать ей новую память и новую семью, но ничего такого не осталось. А своей памяти у Оленьки не было, всё порвала и выбросила ещё там, дома.
Поэтому, когда Паша привёз её к себе, земли на корнях сохранилось совсем мало, он думал, растряслась за два переезда, а её и не было почти. Платье, паспорт, плащ, пальто, по паре туфель и сапог, и так, мелочи какие-то — в одном чемодане. «Ничего, новое купим», — сказал. И купил.
Он купил ей три бюстгальтера: хлопковый телесный, чёрный с жесткими чашечками и красный с кружевами — больше не надо, она вообще лифчики редко носила. Трусов дюжину: и красных, и чёрных, и белых, и кремовых, и одни зелёные с лисичкой. Колготок разных по пять штук: двадцать ден, сорок, шерстяных, чулок несколько — на резинке и с липучками, цвета черного и телесного, одни чулки красные, а пояс к ним всё равно черный. Паша хотел ещё белья взять, но она сказала, пока хватит.