Профессор Монтаг заметил, как покраснела жена. Ее прическа растрепалась, она то и дело поправляла выбившуюся прядь своей маленькой ладонью, а правой рукой одновременно забирала у Паченски осколки. А Паченски, пытавшийся ладонями сгрести с пола сахар и время от времени поглядывавший на хозяев, производил впечатление человека, которого застигли за чем-то недозволенным, что по своей значительности не шло ни в какое сравнение с разбитой посудой. Все выглядело так, словно их обоих связывало нечто сокровенное, по крайней мере, пока они собирали осколки, и эта тайна приводила их в смущение.
«Однако, — подумал профессор Монтаг, — этот человек (он имел в виду Паченски) до сих пор не удосужился вразумительно объяснить, что он тут, собственно, делает».
Завтрак наконец был подан, но профессор Монтаг, поблагодарив, отказался. Никто не знал, что в такой ситуации следует делать, и в столовой повисла напряженная тишина. Жена и Паченски, помешивая ложечками кофе, сидели за круглым столом на почтительном расстоянии друг от друга. Осколки сахарницы лежали тут же, на краешке стола.
Профессор Монтаг попытался восстановить в памяти мгновения, когда бы он хоть издали видел Паченски на территории университета, и даже не мог сказать, на каком факультете он числился. Помнил только, что тот всегда появлялся мельком, отчего его образ расплывался и производил впечатление чего-то непостоянного, переменчивого. И вот теперь он видит его перед собой. Профессора удивляло, что этот молодой человек, настоящий возраст которого трудно было определить, сидел за столом подле его жены. Может быть, их связывает совместная работа? Может, их общение вообще не будет иметь серьезного продолжения, раз он узнал о нем благодаря случаю? Или не все так просто?
«Если это упорное молчание будет продолжаться и дальше, — думал профессор Монтаг, — то я, без сомнения, вовсе ничего не выясню».
— Вы изучаете юриспруденцию? — спросил он вдруг и, прежде чем Паченски успел ответить, добавил: — Я не знал, что вы пожалуете к нам в гости.
— Бытие — это укоренение в пустоте.
Профессора Монтага никогда не привлекала эта, как он ее называл, враждебная по отношению к жизни философия, и всякий раз, когда ему приходилось заводить о ней разговор, он не упускал случая высказать свои доводы несогласия. То, что он о ней читал и что должен был донести до студентов в упрощенном виде, казалось ему преувеличением, более того, он считал своим долгом обратить внимание молодежи на то, с каким легкомыслием эта философия приводит своих адептов к пессимизму. Так было и в это утро. Перед ним на кафедре лежала изрядно потрепанная рукопись. Он столько раз зачитывал ее фрагменты и был настолько уверен в себе, что вряд ли мог что-либо прибавить к тем мыслям, которые изложил на бумаге несколько лет назад.
— Бытие, — повторил он наводившим скуку и в то же время резким голосом, — бытие — это…
Едва он начал, успев мельком свериться по часам, что эта лекция, последняя у него в семестре, продлится не более пятидесяти минут, как решил в этот раз побыстрее изложить материал полупустому залу. Он привел в порядок рукопись, отложив несколько несущественных, с его точки зрения, глав, но тут его взгляд упал на одного студента в последнем ряду, который, скрестив руки и перегнувшись через спинку предыдущего ряда, разговаривал с приятелями: это был Паченски.
«А этот что здесь делает? — удивился профессор Монтаг, стараясь не показывать, как неприятно поразило его это открытие. На молодом человеке была куртка большого размера, особенно бросалась в глаза ее несоразмерность в плечах, а воротник доходил едва ли не до ушей. — Он хочет обратить на себя внимание», — продолжал изучать Паченски профессор и поймал себя на мысли, что думает о нем против своей воли.
Профессору хотелось не замечать Паченски, но не удавалось. Это действовало ему на нервы, ему, привыкшему добиваться всего, даже того, о чем и помыслить трудно. Почувствовав сухость в горле, профессор схватил стакан, но заметил, что он покрыт пылью, а на дне лежат крошечные дохлые мошки. Профессор испугался. Сколько раз он предрекал себе и даже воображал картину, как однажды от него странным образом начнет ускользать смысл отдельных слов, в которые он вдумывался тысячи и тысячи раз, подбирая их звучание, и вообще как он перестанет понимать то, о чем здесь сам аргументированно рассказывает с кафедры.
Разве выражения вроде «основоналичия страха» не льстили его научному честолюбию? Разве не он постоянно твердил — одновременно ломая голову над тем, с какой целью Паченски оказался сначала в его библиотеке, а теперь вот здесь, в аудитории, — о феномене «ужасного и трепетного»,[18] несмотря на то, что был не в силах дать этому понятию точного определения?
Он заметил, что Паченски явно скучал, но вдруг что-то привлекло его внимание: молодой человек смотрел уже не на кафедру, к чему профессор отнесся с явной досадой. Паченски встал и, небрежно поправив на плечах куртку, направился к ближайшему выходу.
Все это было в первой половине дня. После обеда профессор Монтаг пролистывал партитуру и думал, как отнесется жена, сидевшая на диване и пытавшаяся распутать узелки на цепочке, к парочке стремительных клавирных пассажей. Он был раздосадован последними событиями и хотел поделиться с ней.
Мол, тот недоросль, с которым она намедни собирала с ковра сахар, возомнил, что может бездельничать на его лекции и вообще делать что ему заблагорассудится. Подробнее, однако, рассказывать о Паченски не хотелось, да к тому же он боялся смутить жену столь пристальным вниманием к молодому человеку.
«А ведь ее всегда окружали такие половинчатые характеры, — размышлял он. — Да, именно половинчатые». И представил себе типов, которых терпеть не мог за беспардонность и скрытую зависть. Он встречал их в университетском городке, но, кроме вечной ухмылки и дурацких пустых фраз, ничего вспомнить не мог.
Он встал и вышел на улицу. Его опять, несмотря на дождливую погоду, потянуло прогуляться, лучше всего, конечно, вдоль реки. Менее чем через час он уже находился в местечке за Линдвердером и стоял, облокотившись на перила мостков, всматриваясь в другой берег. Профессор знал, что там, за рекой, через каких-то двести метров стоял особняк с огромным белым фасадом. Но сегодня было пасмурно, и в непрозрачном воздухе трудно было что-либо увидеть. В той стороне, где должен был стоять замок Шпандау, уже смеркалось. Рассеянный свет, преломляясь во влажной дымке, создавал удивительные световые переходы. Слева на горизонте, куда закатилось солнце, небо еще отражало последние лучи скрывшегося светила, на востоке же все тонуло в неопределенно-сером сумраке, а черная вода Хафеля будто бы говорила, что скоро непроглядная тьма поглотит последние очертания предметов. Вдоль дорожки, что бежала близ воды, словно боялась от нее оторваться, от Линдвердера до Шильдхорна, раньше росли высоченные тополя, но их кто-то срубил. Пахло смолой и гнилыми листьями, и профессор Монтаг с удивлением отметил, что воздух был по-осеннему свеж, как в октябре.
«А ведь сейчас лето», — подумал он, запахивая поплотнее полы пиджака. Туфли промокли, еще когда он полез на мостки. Но он собирался пробыть здесь до самой темноты.
В воздухе разносилось сухое карканье. Профессор огляделся вокруг и в кронах двух оставшихся несрубленными тополей увидел стаю ворон. Неугомонные птицы раскачивались на ветках, взмахивая крыльями. Глядя на птичью суматоху, профессор Монтаг ощутил странное смятение, будто он тоже был вовлечен в этот гомон. Но откуда тут вороны? И почему он не видел, откуда птичья стая постоянно получала пополнение, так что кроны двух деревьев стали буквально черными, а некоторым птицам пришлось разместиться на голом холме?
Сумерки быстро опускались, погода становилась все пасмурнее, справа, на северо-востоке, ландшафт терялся в неразличимой бесконечности, откуда то по одной, то парами появлялись все новые вороны. Они слетались на тополя беззвучно, с видом опоздавших. Как им удавалось преодолеть границу между видимым и невидимым мирами, он не мог объяснить. Словно здесь происходила какая-то равнозначная замена.
«Похоже, они возникают из ничего. Да, да, — размышлял профессор, — почему мы говорим лишь о том, что существует, а не о том, чего нет?» И ему пришло в голову, что примерно такие же фразы он как раз высмеивал на лекции как пример досужего разглагольствования. Некоторое время он раздумывал над этой мыслью, но так и не смог ничего возразить высказываниям самодовольных философов. Он повернул назад, к Линдвердеру. Его удивило, что свет, по которому он ориентировался, падал со стороны Хафеля, как раз оттуда, где стояла совсем непроглядная тьма.
— Вы, по-видимому, не ожидали меня здесь встретить?