Ночь она проводит на полу, подложив под голову капитанский сапог. Утром возвращается к переправе в Энсе. Дежурит офицер из вчерашнего веселого грузовика. Он приветствует ее как старую знакомую, делает часовому знак, тот отворачивается.
Она идет через мост.
На американском берегу тоже стоит часовой.
— My husband[34]…
Американец вежливо слушает, соглашается: — Oh, yes![35] — и указывает на советскую сторону.
— Нет, — объясняет она, — my husband там, — и машет в американскую сторону.
— Yes, yes, — отталкивает ее американский солдат и кивает на мост.
— Нет-нет, Маутхаузен там…
Часовой кого-то зовет.
Подходит офицер — немолодой, с проседью.
Военный врач.
Еврей из Нью-Йорка.
Этим двоим — мужчине, который позволил ей сойти с моста на американскую сторону, и его молодому коллеге, ирландцу, — она рассказывает о войне. Гетто, вагоны, арийская сторона, гестапо, Освенцим…
Старший вздыхает и после каждого вздоха подкладывает ей то яичницы из яичного порошка, то тушенки, то халвы. Молодой хочет узнать соотношение сил на Умшлагплац. Сколько было немцев? А евреев сколько? Так почему же вы не сопротивлялись?! Не выдумывай, всегда можно найти чем. Было бы желание…
— Я понимаю, это было ужасно, — говорит пожилой, — и все-таки вот что я тебе скажу, детка. Такие вещи возможны только в Европе. У нас, в Штатах, такое и представить себе невозможно. У нас бы никто не согласился…
— На что? — спрашивает она.
— На вагоны эти, транспорты… В Америке ни одна еврейская община не дала бы согласия.
— Так они бы устроили массовый расстрел, чтоб неповадно было. А главу общины подвесили бы на крюк, вот так, — она встает и показывает американцам, как бы висел на крюке глава общины, — и спросили, что лучше — расстрелы или вагоны… А гетто у вас было бы… где в Нью-Йорке еврейский район?
— Детка, — говорит американец, чья бабушка приехала в Америку из Граева, а дедушка — из Макова Мазовецкого. — Именно это я и пытаюсь тебе втолковать: у нас, в Нью-Йорке, никто бы не согласился устраивать гетто.
— А, ну разве что так…
Она умолкает. Светает, пора ехать в Маутхаузен.
Она идет по крутой горной дороге. Смотрит на луга в долине, розы в садах, на зеленые ставни, белую колокольню и синее небо.
За поворотом видит мужчин в полосатых робах. Они сидят на камнях, подставив лица солнцу, курят, что-то кричат ей. Ким майделе, кричат, ким цу мир…
По-какому это?
По-еврейски?!
Поди сюда, девочка — ким цу мир…
Так громко? Так по-еврейски?!
Она ускоряет шаг в надежде, что они оставят ее в покое. Что никто их не слышал. По лицу течет пот, она чувствует, как стучит сердце («С какой частотой бьется сердце?» — «Это зависит от того, боится ли человек…»).
С горы спускаются женщины в толстых шерстяных юбках, в нарядных вышитых безрукавках.
— Grüss Gott[36], — приветливо улыбаются они.
— Grüss Gott, — отвечает она и приходит в себя. Поправляет блузку, мокрую от пота на спине и под мышками. Разглаживает белые нитяные перчатки, которые надела в поезде, чтобы не испачкать рук. Война закончилась, думает она. Я иду к мужу. Это последний отрезок моего пути, и глупо было бы теперь свихнуться.
Тропка делается все уже, вокруг склоны, поросшие горными соснами.
Она видит какие-то бараки, а может, дома.
Чей-то голос спрашивает ее, кого она ищет.
— Я вас подвезу, — предлагает голос.
Она видит свои пыльные спортивные тапки, под ногами скользкие камни и гравий. Вот она сидит на раме велосипеда. Велосипед останавливается перед дверью барака. Внутри длинный коридор. Она идет вперед. Кто-то берется за дверную ручку, дверь открывается, она останавливается на пороге. На кровати лежит светловолосый мальчик, щеки у него горят — видимо, жар, рядом стоят мужчины, в ногах у мальчика сидит ее муж. Без рубашки, в шортах. Загорелыми руками упирается в колени. Поднимает глаза… Глядит на нее…
Человек, который ее привел, делает знак, мужчины выходят из комнаты, больной мальчик закрывает за собой дверь. Муж подходит к ней. Обнимает — медленно, очень осторожно…
Она ждет.
Вот сейчас она ощутит безграничную радость. Почувствует себя невероятно счастливой.
Она не ощущает радости.
Не чувствует себя счастливой.
Ничего не чувствует, совсем ничего.
Это все из-за перчаток, догадывается она.
Продолжая обнимать мужа, сбрасывает перчатки. Гладит его. Он теплый. И всё?!
Ее переполняет горечь. Это несправедливо — она нашла мужа и ничуточки не рада.
Муж расплетает ее руки.
— Мне надо выйти, — говорит он. — Я на минутку, ты подожди.
Она послушно садится на кровать.
На пороге муж оборачивается:
— Я только скажу, что ты приехала.
— Кому? — спрашивает она.
— Лизль, — говорит муж. — Я сбегаю вниз… Это быстро, ты подожди.
В барак возвращаются мужчины.
— Вы знаете, куда он побежал? — спрашивает один.
— Знаю. К Лизль.
— И вы не расстроены?
— Нет, отчего бы?
— Она ничего, эта Лизль, — рассказывает мужчина. — Молодая офицерская вдова. Откормила вашего мужа, вылечила от воспаления легких.
— Это очень благородно. Я благодарна… госпоже Лизль. Знаете, так называли нашу венскую тюрьму. Ласково. Лизль, Эльжуня.
— Вы умная женщина, — одобрительно замечает мужчина. Выглядывает в приоткрытую дверь. — Вот он, уже возвращается… Кажется, у него для вас подарок.
— Что мой отец? — спрашивает муж.
— Отца больше нет.
— А Халина?
— Нет больше Халины.
— А твоя мать?
— Не знаю. Мне приснился сон… Я в поезде, а мама стоит на перроне. Она не может забраться в вагон — ступеньки слишком высокие. Я хочу ей помочь, но поезд трогается. Мама кричит: «Ты езжай, не волнуйся!» — и накидывает на голову капюшон. Я его раньше на ней не видела. Поезд все набирает скорость, фигурка мамы вдали все уменьшается, и лица не видно. Я проснулась и сказала Николь: «Я в последний раз разговаривала со своей матерью».
Муж не спрашивает, кто такая Николь, так что она ему не объясняет.
Они сидят на поляне, на холме. Внизу виднеются бараки, еще ниже — городок.
Она перечисляет, кого больше нет: его отца, матери, сестер, племянника, деверей, ее матери, отца, ее подруг — Хали, Баси…
Загибает пальцы — сперва на одной руке, потом на другой. Уже все пальцы загнуты, ладони сжались в кулаки. Она рассматривает свои руки.
Она говорит:
— Мы с тобой остались — ты и я, — и разгибает два пальца на правой руке — средний и указательный. Как победная буква V или как кроличьи уши в детском театре теней. — Я верила, что ты выживешь. Я молилась… Я точно знала, несмотря на три мерзких пики рядом с червонным королем.
— Какие пики? — спрашивает муж.
— Тереса нагадала, что кто-то опасный притаился рядом, нужно быть начеку.
— Цыган! — восклицает муж. — Точно он, во всем лагере не было капо вреднее. Ясное дело, Цыган.
— Он сбежал?
— Ну что ты… О, я же принес тебе подарок.
Он достает сверток, перевязанный красивой ленточкой (из косы Лизль, догадывается она, или от ее шоколадных конфет). Она разворачивает. В коробке, на серебряной бумаге от папирос, лежит темный продолговатый предмет.
— Не узнаешь? — смеется муж. — Три пики! Немцы бежали, но печь в крематории еще топилась.
— Печь топилась… — механически повторяет она за мужем.
— А может, уже и не топилась. Может, мы специально затопили для Цыгана. Ну? Ты рада? Это череп. Мне удалось раздобыть кусок черепа, специально для тебя.
— А остальной Цыган где? — спрашивает она и думает: вот если бы ей показали череп надзирательницы Пёнтек, ей бы тоже было все равно?
— Растащили, — пожимает плечами муж. — Всего Цыгана растащили на сувениры. Тебе не понравилось… — Муж явно разочарован. — Предпочитаешь шоколад? Сейчас принесу.
Он поднимается, но вдруг вспоминает что-то.
— Послушай, — он понижает голос, хотя рядом никого нет. — Я не сказал тебе самое главное. Меня считают поляком. Не знаю, понимаешь ли ты…
— Понимаю.
— Я хочу, чтобы так и осталось, — говорит муж. — Пусть никто про нас не знает. И никогда не узнает. Никто. Не знаю, понимаешь ли ты меня…
— Я прекрасно тебя понимаю.
Муж спускается по склону. Оглядывается. Она сидит, обняв руками колени. Муж не смотрит на ее лицо. Он смотрит на обнажившиеся бедра и белый треугольник трусиков между ними.
— Как ты сидишь?! — кричит он. — Вытяни ноги и сядь прилично!
Она вытягивает ноги.
Мои ноги больше мне не принадлежат, думает она удивленно. Вернулся законный хозяин моих ног, теперь он ими распоряжается.