И снова засыпаю.
Первый день я провожу на Алайском базаре. Сидя на каменной приступке, я смотрю по сторонам. Жизнь проходит мимо, но, если сидеть долго, видно, что она идет по кругу.
Я брожу среди рисовых пирамид и гранатовых залежей, которые похожи на елочные игрушки. Часами сижу за хлипким столиком, гоняя чай с лепешкой из щербатого чайничка с веревочкой.
Смотрю, как меж рядов бродят акробаты.
Два усатых джигита, они играют на визгливых дудках, стучат в барабаны. С ними гуттаперчевый мальчонка – трех лет, не старше. Он крутит сальто и ходит на руках. Делает колесо, садится на шпагат.
И торговцы довольны, хлопают.
На землю летят фрукты и деньги. Тетки протягивают лепешки.
Я допиваю чай и вижу, день – потерян.
На дворе вечер, пора обратно.
...На следующее утро я еду на Тезиковку.
Это блошиный рынок на окраине города. Товары разложены на клеенках вдоль железнодорожной насыпи. Сами торговцы в халатах закусывают тут же, на рельсах.
Барахло на рынке собрано по принципу «пригодится в хозяйстве».
Вот цепочка, она ржавая, но еще подойдет к унитазу. Черепаховый очешник – закрывается плохо, но можно прихватить резинкой. Которая продается тут же.
Какие-то спирали и нагреватели лежат на газетах. Виниловые пластинки – «Юнона и Авось», «Зеркало души», «Арабески». Отражатели для велосипедов. Среди китайских термосов я вижу знакомую обложку. Это синий (опять синий) томик из собрания Пастернака. Продает его нестарый узбек с тихим лицом. Титульный лист в книге аккуратно вырван. Номер тома на обложке заклеен бумагой цвета корешка.
«Чья работа?» – спрашиваю узбека.
«Сам делал».
Пока расплачиваюсь, в пейзаж медленно вплывает электричка. Торговцы на путях скатываются с насыпи. Их чайники и свертки остаются на шпалах. И мелькают меж гигантских – по сравнению с посудой – колес состава.
Окна в поезде выбиты, двери перекошены, выставлены. Люди по вагонам стоят плечом к плечу – как утопленники в трюме. Они молчат и смотрят, эти люди. И тогда рынок тоже на несколько секунд замирает.
Видно, как под колесами дымится чай, лежит и остывает самса.
Наконец состав трогается и выползает из картины. Завтрак на шпалах возобновляется.
...Я жил в Ташкенте в разных домах и кварталах. У друзей или их родственников, или – чтобы побыть одному – на съемных квартирах. Однажды в поисках жилья оказался на последнем этаже бетонной коробки. Она стояла на отшибе, где город переходит в клочки и кочки, дальше в ровную каменистую пустошь.
Хозяин привел меня в малогабаритное загаженное пространство. Ущемленная прихожая, тесная комната. Мухи. Стены выкрашены синей масляной краской. Вечный шум унитаза, остатки соломки в дверях.
Календарь с японскими девушками за 1984 год.
Я перешел в кухню. По невероятному капризу архитектора во всю стену было устроено круглое окно. Огромный иллюминатор, циферблат – от пола до потолка.
Окно выходило на пустырь. И казалось, что пустырь начинается прямо от раковины. Раковина, кстати, располагалась тут же.
Хозяин вышел, я остался один. Из крана громко капало. Срываясь, густая жирная капля летела на дно. Пересекая зеленое от зноя небо и пустошь, которая желтела внизу как лепешка.
И тогда я понял, что здесь можно провести жизнь. И ничего страшного в этом нет. В квартире на окраине азиатского города, да. На диване с дырками от окурков. На ржавом унитазе, в конце концов.
И с иллюминатором во всю стену.
Этого достаточно, чтобы наполнить жизнь смыслом, осуществить.
И что такая перспектива кажется мне возможной.
Когда-нибудь.
Где-нибудь. Но – не сейчас. Не здесь.
В какой-нибудь другой, второй жизни. Под вторым именем.
Мои приезды в Ташкент проходили «под коньяком». Только его мы всем кагалом и пили.
Коньяка в Узбекистане много, и он разный. Дешевый, дорогой, но всегда с ароматом гранатовой косточки, выпечки. Как и положено коньякам, здешние вытягивают из земли лучшее, главное. И пьются легко именно с местными блюдами. Под шашлык или плов, неважно. Одну непьющую звезду Востока мы напоили, окуная в коньяк дольку дыни.
После чего она распустила волосы и пела.
...Ночи в Ташкенте черные, плотные. Как будто глаза в земле, забиты глиной. И звуки заполняют тебя, как музыканты оркестровую яму. Лежишь на балконе и слушаешь, как укладывается на ночь пыль. Шелест сока в жилах инжира – и как оседает под собственной тяжестью рис в баулах.
Как тонко звенят бокалы в старом серванте.
В такие ночи лучше сидеть на дворе под айвой. Играть в карты, нарды. Слова или города. Слушать самому или рассказывать, ставить музыку. Целоваться. Однажды я по незнанию решил в такую ночь сходить за коньяком. За десять минут меня дважды покусала за ляжку собака, а на пути обратно я упал в арык.
Коньяк, правда, не разбился. Но белые штаны пришлось выбросить.
Меня отмывали во дворе из шланга, который отцепили от автомата с газировкой. Такие автоматы есть в каждом уважающем себя дворе Ташкента. Обычно воду отпускает старый аксакал или полосатая тетка из ближайшего подъезда.
Пить такую воду не рекомендуется.
Меня поливали водой. Говорили: кто не падал в Ташкенте в арык, тот в городе не был. Говорили: в этом районе бешеных собак вывели к двадцать шестому съезду. Говорили: надо брать водку, это ближе и под арбуз лучше.
Кормили с рук дыней.
Как-то раз я оказался на праздничном застолье в айвовом саду – уж не помню, по какому поводу. Плов, водка, помидоры, чай – стандартный набор. Публика молодая и мне мало знакомая. Атмосфера ностальгическая. Разговоры пустопорожние, какие бывают в городах, где жизнь оказалась на обочине. На старом катушечнике «Маяк-205» тренькали ранний «Аквариум», Джон Леннон, «Кино». Кто-то качался в гамаке, заплетал косички. Играли в монополию. Время от времени здешние интеллектуалы в ковбойках начинали ораторствовать на космические темы. Страстно и зло, поскольку выпивка кончилась, а купить – не на что.
Их вяло слушали томные девушки в батниках.
По углам громко молчали неофиты – юноши в пиджаках на вырост. Этим слова еще не дали.
Все это время одна дикая идея никак не шла из головы. Дело в том, что на днях мой товарищ, москвич из Ташкента, рассказывал о девушке по имени Зебо, которую он купил спьяну за десять долларов на Катартале. Она была кореянкой и проституткой, эта девушка. И показала ему такое искусство любви, что три дня после этого он ходил как контуженый. Так, во всяком случае, он выглядел.
«Они, ташкентские кореянки, все такие, – заканчивался рассказ. – Не пожалеешь».
Эротические фантазии мужчин – вещь комичная. Вспомнив не к месту о мифических кореянках, я помосковски сослался на встречу (какие могут быть встречи в Ташкенте под полночь?) – и засобирался.
Провожали меня до проспекта всем садом.
«Проститутка, кореянка», – объяснил я шоферу, захлопнув дверцу. Тот невозмутимо развернул «матисс» и дал газу.
Через десять минут мы выехали на «злачный» проспект. Над мостовой светилась иллюминация, но проспект лежал пустым и безлюдным. Кое-где под лампами дневного света еще жарился шашлык, кучки людей допивали водку.
Но проституток не наблюдалось.
Поколесив вперед-назад, мы приметили двух девиц, которые понуро брели по обочине. «Какой джан, э-э! – шофер стал притормаживать. – То, что ты хочешь!»
«Кореянки?»
«Самий настоящий корэянки!»
Он бросил им по-узбекски, девицы переглянулись, закивали. Я вышел из машины. Вид у них действительно был какой-то дальневосточный. Миниатюрные фигурки, раскосые глаза, копна черных блестящих волос. Одна в коротких шортах, другая в юбочке; одинаковые маечки до пупка; белые кроссовки; белые носочки.
Жуют жвачку.
Я обрисовал ситуацию: «одна девушка, один час». И что везти мне ее некуда. Они перекинулись парой фраз, назвали цену. Цена оказалась изрядной – вдвое больше той, что называл товарищ, но отступать было поздно. И я согласился. Купив пачку презервативов и водку, мы плюхнулись в машину. Поехали обе.
Куда? Зачем? Наргиза и Фируза, так их звали.
Минут пятнадцать петляли по темным кварталам. Наконец подъехали к зачуханной пятиэтажке где-то на задах у Себзара. Вышли. При виде девиц усатые матроны у подъезда угрожающе загомонили. Фируза (или Наргиза?) тут же послала их по матери.
Те перешли на злобное шипение.
Пока подходили к дому, я оглядывал одинаковые фигурки. Лихорадочно соображал: «Фируза или Наргиза?»
«Левая или правая?»
«В шортах или в юбочке?»
Долго поднимались по темной лестнице. Пахло пловом, кошками, дыней. Где-то блеяла коза, хлопотали куры, бубнил телевизор.
Дверь открыла старуха, заспанная и кудлатая. Между ними произошел короткий диалог с матюгами. Сделав недвусмысленный жест, старуха злобно прошаркала в глубь квартиры. Мы вошли.
Узкий предбанник освещала голая лампочка. Из мебели деревянный ящик, какие-то мешки стоят по углам. Девицы исчезли по коридору, я толкнулся в дверь направо. Там оказался совмещенный санузел. Железную ванну до краев наполняла желтоватая вода. На полках стояли банки с какими-то немыслимыми соленьями в форме человеческих эмбрионов. Рукомойник отсутствовал. Смыв в унитазе – тоже.