Сидя рядом, я готова все Ему простить.
Я забыла, как бесилась из-за Него, как билась головой о стену и приходила в ярость от Его нежных слов. Прощай, оружие! Когда-то между нами была война. Око за око, зуб за зуб. Я годами держала за пазухой нож, чтобы вонзить Ему в спину в тот момент, когда Он станет слабее меня, потянется ко мне. И этот день настал. «Чур-чура! — сказал Он в тот день. — Я больше не играю. Мир». Я рассмеялась Ему в лицо: «Да ты свихнулся, старый дурень! Размечтался! Теперь я молодая, сильная и буду жить взахлеб. И возвращаться домой под утро в компании крутых парней! А старый папашка, да еще пьющий и гулящий, мне теперь на фиг не нужен. Ты что себе вообразил? Человек человеку волк!»
И мы разбежались в разные стороны. Он снял скромную двухкомнатную квартирку и старился в одиночестве, выкуривая сигарету за сигаретой и бутылка за бутылкой поглощая свое «Вье Пап». Единственным Его собеседником стал телевизор. Пепельница всегда была заполнена до краев.
Никто не догадывался, как сильно я Его любила.
Даже я сама.
Глядя на папочку, распростертого на больничной койке, я впервые по-настоящему Его поняла. Казалось, Он наконец помирился с собственной судьбой, устав бегать с ней наперегонки…
Он высказал мне свои пожелания касательно похорон. Гроб светлого дерева, скромный, без прибамбасов. На плите следовало написать: «Да свершится Ваша воля». «Непременно на „Вы“, дочка… Мы с Господом на брудершафт не пили!» Он просил похоронить себя на кладбище Сен-Крепен, в своей родной деревушке, у подножия гор. Выяснилось, что Он заблаговременно застраховал свою жизнь, словно желая посмертно показать язык всем, кто считал Его безответственным. Он оставил детям деньги! Ха-ха! Целую кучу! Отец очень радовался по этому поводу, был необыкновенно горд собой! Однако наследство оказалось более чем скромным. Папочка по обыкновению ошибся в расчетах! Денег мне досталось немного, зато я унаследовала от Него нечто бесценное: вкус к жизни. Я научилась жить, есть, трахаться, не испытывая чувства вины, не страшась недобрых взглядов.
Отцовская болезнь побудила нас обоих скинуть маски. Смерть ждала за углом, притворяться не имело смысла.
Мне представился последний шанс понять, кто я и откуда. Надо было только набраться смелости и спрашивать. Требовать правды. Не дрейфить, называть вещи своими именами. Не дать себя убаюкать в сладкой колыбели Его болезни под приглушенные шаги сестер, привыкших перемещаться совершенно бесшумно, и металлическое позвякивание тележек с перевязочным материалом…
Нужно набраться смелости и презреть запреты.
Именно этому Он учил меня в детстве.
Сидя у Его изголовья, я вспоминаю. Мне семь лет. Из окна машины я наблюдаю, как мелькают в свете фар высокие черные каблучки. Я ее ненавижу. Ненавижу черное платье с разрезом от бедра и ярко-красные ногти. Ненавижу облупившиеся ворота, чахлый садик за домом, зеленый «фрегат», противную мелкую собачонку. Той зимой мы вдруг подружились с семейством Лерине. Отцу это было весьма кстати. А я до крови щипала их старшую дочь. Раздевала в туалете их сынишку и выставляла голым на мороз. Мама делала страшные глаза, лишала меня десерта, но я упорно продолжала бесчинствовать. Однажды мадам Лерине отправилась за покупками и по дороге в супермаркет попала под грузовик. Это меня совершенно не расстроило. Я отправилась в церковь и в знак благодарности поставила свечку Жулику: теперь папа принадлежал мне одной.
Мне десять лет. На Пасху мы приехали погостить к бабушке, в маленький городок у подножия Альп. Собрались двоюродные братья и сестры. Бабушка попросила нас спрятать в траву пасхальные яйца, чтобы развлечь младших. Мы все ходили гуськом, изображая уточек, восторженно крякали при виде блестящих бумажек, травяных и земляных холмиков яйцеобразной формы, покачивали попками, охали, ахали, рылись в земле. Эта забава мне быстро наскучила. Я встала, поправила юбку и пошла прогуляться. На площадке для игры в шары не было ни души — все готовились к праздничной трапезе. Напротив располагалась беседка, в которой мы обычно прятались от жары, попивая пиво и лимонад. Из беседки доносился женский смех. Я подошла поближе и, проделав окошко в живой изгороди, увидела отца. Он был с австрийкой, жившей в гостинице неподалеку. С этой дамой мы познакомились в первый день каникул, и она сразу же приклеилась к маме, словно назойливая муха. Ей было одиноко. Она недавно овдовела и была еще совсем слаба. С ней часто случались обмороки. «Будьте с нею поприветливее, — говорила мама, — она так страдает». И австрийка стала непременной участницей всех наших прогулок. А теперь, стало быть, развлекается с папочкой. Оба они были голые и красные от возбуждения. Отец заметил меня за кустами боярышника и шиповника, быстро привел себя в порядок и велел даме сматываться.
«Упс», — сказал Он. Это междометие мне чрезвычайно понравилось. Я мысленно повторяла: «Упс, упс». Дама прикрылась платком и со смехом выбежала из беседки.
Отец подошел ко мне, но обнимать, вопреки обыкновению, не стал. Мы шагали рядом. Я задавала вопросы мягко и спокойно, как прилежная ученица:
— Почему ты все время уходишь и возвращаешься, уходишь и возвращаешься? А мама ничего не говорит? Я не понимаю, почему?
— Так уж получается, дочка. Раз твоя мать готова меня терпеть, значит, ситуация ее устраивает, что-то она с этого имеет. Иначе она давно бы меня бросила. Почему твоя мать меня не бросает? Почему? Задай этот вопрос ей, и она приведет тебе множество разумных доводов, но все они будут дутые. Она понимает, в чем истинная причина, просто ей стыдно или страшно признать правду. Запомни мои слова: твою мать это устраивает, ей это выгодно. Как только ситуация перестанет ее устраивать, она уйдет — и будет права.
Некоторое время мы шагали молча. Вероятно, отец мысленно беседовал сам с собой, потому что внезапно опустился на корточки, обнял меня за плечи и сказал очень серьезно, будто сообщал нечто такое, что я должна запомнить на всю жизнь:
— Никогда не бери на себя чужие грехи, дочка. Никогда. Другие готовы перевалить на тебя ответственность за собственную трусость, собственную низость, чтобы ты стал таким же, как они. Понимаешь?
Я не понимала, но запоминала каждое слово, в надежде, что когда-нибудь пойму.
— У всех поступков есть тайные мотивы. Люди по какой-то причине терпят друг друга, а правду не говорят… Притворяются, прикидываются мучениками, разыгрывают мелодрамы… но все это такая гадость. Не надо тешить себя иллюзиями. В этой жизни каждый играет за себя, каждый защищает свои интересы…
А потом вдруг добавил, переходя на шепот:
— Больше так продолжаться не может… Больше так продолжаться не может…
Я прекрасно запомнила этот разговор, потому что по возвращении в Париж он объявил, что уходит. И последняя фраза прочно засела в памяти…
…Чтобы всплыть много лет спустя, в больнице. После печального разговора с доктором Мударом, после первых, самых тяжелых дней, когда я давила ладонями на глаза, сдерживая слезы, и неестественно улыбалась, выпрямив спину и странно согнув ноги, после всех потрясений я твердо решила, что на этот раз Его не отпущу. Он должен ответить на все вопросы, должен вернуть то, что по праву принадлежит мне: меня саму.
Свободную от Него.
Новая сущность: я без Него.
Внезапно я поняла, что еще не поздно начать все сначала, пережить новую, прекрасную историю любви. Он больше не будет геройствовать, я — строить из себя принцессу. Буду любить Его таким, какой Он есть, невзирая на пристрастие к красненькому, нездоровый интерес к медсестринским задницам, манию перебирать четки и выписывать чеки всем подряд, безжизненную руку, озорные глаза…
Он научил меня любить.
Лежа на смертном одре.
А потом — смылся.
И я снова осталась одна, и мне опять страшно Его не хватает. Тоска по отцу делает меня глухой, слепой и агрессивной. Кто сказал, что боль возвышает? Это неправда. Я стала злой и беспомощной.
Беспомощной… Судя по всему, последнее слово я произношу вслух. Я отчетливо слышу, что девица, которая до сих пор несла сущий вздор, внезапно слившись со мной, произносит это слово. Покинув папину больничную палату, я вновь переношусь в реальность, где нос к носу сталкиваюсь с голым крабом. И с Аланом…
— И ты больше ничего не можешь написать? — спрашивает Алан.
— Да. Совсем ничего. Даже газетную статью.
Он спрашивает, хочу ли я заказать десерт. Пирожное с орехом пекан. Я киваю. Исключительно из вежливости. Ненавижу такие пирожные. Они отвратительны на вкус, липнут к зубам, и к тому же от них стремительно толстеешь.
Официант приносит пирожные. Желает нам приятного аппетита:
— Enjoy your pie…[25]
С пирожными я поступаю точно так же, как и с крабом: крошу на мелкие кусочки и прячу их под горкой взбитых сливок.