— Что ты творишь, черт возьми?
— У нас был уговор.
— Ты не посмеешь…
— Обещаешь выполнить свои обязательства?
— Я не поддаюсь на шантаж.
— А я не собираюсь вступать в переговоры с хулиганом. Или ты выполняешь наш договор, или возвращаешь мне семьсот марок, или твоя вертушка летит вниз…
— Ты будешь диктовать мне, как себя вести, говнюк?
— Что ж, будь по-твоему.
И я выбросил проигрыватель в окно.
Фитцсимонс-Росс разом изменился в лице. Он был просто ошарашен тем, что произошло на его глазах. Сидя на полу перед своим незаконченным холстом, он смотрел прямо перед собой и молчал. Теперь он чем-то напоминал мне потерянного мальчика. Странно, но мне стало стыдно за такую грубую выходку, хотя в душе я понимал, что, если бы не осадил его, музыка гремела бы всю ночь.
Я тихонько поднялся к себе, оставив его сидящим на полу. Выпил несколько бокалов красного вина и выкурил две самокрутки. На цыпочках подошел к двери, прислушиваясь, не крадется ли он по лестнице с молотком в руке. Согласен, поддался паранойе… но, в конце концов, парень — наркоман с возбудимой психикой, так что (говорил я себе) нельзя ничего исключать. В тот момент я твердо решил, что завтра же съеду с квартиры.
Около двух часов ночи я наконец лег в постель и сразу отключился. Проснулся около полудня. Робкое зимнее солнце пробивалось сквозь венецианские жалюзи. Окончательно проснувшись, я начал мысленно составлять план действий на день.
Сходить в кафе «Стамбул» и позвонить в пансион Вайссе, поговорить о долгосрочной аренде комнаты.
Позвонить на «Радио „Свобода“» и сказать фрау Шарм, что у меня изменился телефон.
Вернуться сюда, собрать вещи, оставить Фитцсимонс-Россу прощальную записку, выразив надежду, что семисот марок ему хватит, чтобы купить новый проигрыватель (и заодно успокоить мою совесть).
После утреннего ритуала — бутерброд с сыром на черном хлебе «памперникель», две чашки эспрессо и первая самокрутка — я схватил пальто и спустился вниз. Фитцсимонс-Росс уже работал, стоя перед мольбертом, и его кисть порхала по холсту, нанося все новые слои голубой лазури. У него на голове были наушники, купленные мной накануне. Провод удлинителя тянулся по всей комнате к стереосистеме с новым проигрывателем.
Я изумленно покачал головой, и тут Фитцсимонс-Росс обернулся и заметил меня. Сдвинув наушники, он коротко выругался:
— Говнюк.
После чего еле заметно улыбнулся.
— За мной ланч в «Стамбуле»? — предложил я.
Он задумался на мгновение.
— Пожалуй.
Все указывало на то, что мой переезд откладывается.
Фитцсимонс-Росс обладал еще одним талантом: он умел жить настоящим. Я даже завидовал ему в этом. Он быстро забывал обиды, никогда не горевал о прошлом и не таил злобу. Да, он мог переживать из-за какой-нибудь хлесткой критической статьи или возмущаться дублинскими «скупердяями» (его любимое словечко), ненавидевшими его за «успех, которого он добился на сегодняшний день». Но он редко жаловался на несправедливости жизни и не сокрушался по поводу упущенных возможностей. За время нашего détente[24] ланча в кафе «Стамбул» он ни словом не обмолвился о событиях вчерашней ночи, не рассказал и о том, как ему удалось еще до полудня раздобыть новую вертушку. Напротив, он был остроумен, ироничен, увлечен разговором. Казалось, будто в публичном месте в нем включался внутренний цензор, останавливая поток похабщины, которая давно стала его фирменным стилем. Как только мы принялись опустошать литровую бутылку домашнего вина, я задал вопрос, мучивший меня вот уже несколько дней:
— Давно ты сидишь на игле?
Фитцсимонс-Росс ничуть не смутился. Закурив очередную сигарету «Голуаз», он улыбнулся и сказал:
— Четыре года.
— И это не мешает твоей работе?
— Конечно нет. Я бы даже сказал, что моя зависимость помогла мне в карьере.
— Добавила вдохновения?
— Вроде того. Но позволь мне спросить тебя, человека, по всей видимости, не знакомого с героином: ты никогда не экспериментировал с галлюциногенами?
— Однажды, еще в колледже, пробовал ЛСД.
— И?
— Ну, помимо того, что я бодрствовал целые сутки… да, это было очень круто и красочно.
— Героин — это совсем другое. Он ввергает тебя в восхитительно интравертное состояние, ты пребываешь в полном покое и уже ничего не чувствуешь… и это очень даже неплохо, если учесть, сколько ужаса в нашей жизни. Не хочу делать рекламу наркоте, но она дает ощущение величайшего блаженства.
— Если не считать негативных последствий наркозависимости.
— Надо же, Томми-бой, в тебе начинает говорить убежденный кальвинист.
— Может, поэтому я и не стал наркоманом.
— Сделай одолжение, никогда не связывайся с дурью. Ты слишком организованный, чтобы стать наркоманом.
— А ты разве не организованный?
— На поверхности — да, безусловно. Но иногда я могу предаться распутству, потому что научился совмещать это с мелочной дотошностью, свойственной мне от природы. Так что я, можно сказать, уникальный наркоман…
— Не пробовал читать мотивационные лекции по организованной наркомании?
— Если напишешь для меня текст, прочту, не вопрос. Но, признайся, без допинга ведь не проживешь? Я уверен, что иногда ты покуриваешь травку, да и выпиваешь вот. Но у тебя есть внутренний тормоз, который не позволяет выходить из-под контроля. Жаль, что ты не еврей. В тебе есть это жидовское чувство ответственности.
— Это потому, что я жид.
У Фитцсимонс-Росса было такое выражение лица, будто он шагнул в пустую шахту лифта.
— Ты шутишь, да? — произнес он.
— В иудаизме религия передается по материнской линии, и поскольку моя мать была еврейкой, значит, я — жид.
Я постарался произнести это так, чтобы стало понятно, насколько омерзительны подобные разговоры. Наблюдать за смущением Фитцсимонс-Росса было одно удовольствие.
— Это всего лишь фигура речи, — сказал он, потянувшись за сигаретой.
— Это отвратительное слово. И оно убеждает меня в том, что ты — антисемит.
— Ты хочешь, чтобы я извинился, да?
— С чего бы вдруг какому-то жиду просить об этом столь рафинированного джентльмена, как ты?
— Считай, что я уже удалил это слово из своего вокабуляра. Но мне все-таки хочется спросить: ты не жалеешь о том, что тебе сделали обрезание?
Я покачал головой, но сдержать улыбку так и не удалось. Фитцсимонс-Росс был неисправим.
— Думаю, мне не стоит отвечать на этот вопрос, — сказал я.
— И моя бестактность не повлияла на твое решение угостить меня обедом?
— Ты полагаешь, что я попытаюсь всучить тебе чек?
— Туше!
Нам принесли лазанью. Она оказалась более чем съедобной. Даже Фитцсимонс-Росс был впечатлен.
— Чертовски недурно. Странно, и почему я раньше обходил стороной это заведение?
— Возможно, потому, что в твоей жизни уже достаточно турок.
— Ой-ой-ой, какие же мы суки.
— Ты так и не объяснил мне, как тебе удается работать под героином.
— Как дьявольское зелье поработило меня? Тебе надо писать бульварные романы, Томми-бой. Скажем, «Исповедь голубого наркомана».
— Считай, что название у меня уже есть.
— Так вот, я попробовал герыч вскоре после того, как переселился в эти края. Поначалу покуривал, а потом один байкер, Мартин, с которым я тогда путался, посадил меня на иглу. Когда меня впервые накрыло… о, это было нечто. В общем, и объяснять не надо, почему на эту дрянь так подсаживаются. Короче, я стал колоться в восьмидесятом. И наверное, мне стоит преклонить колена перед моим отцом, который, хоть и не смог удержаться в гордом звании сквайра, все-таки успел внушить мне, что надо держать марку. Ты можешь пустить по ветру семейное состояние, можешь убить все, что тебе дорого, но никогда, никогда не показывайся на людях в неотутюженных брюках и стоптанных башмаках. Как бы то ни было — спасибо папе, — я был весьма щепетилен в том, что касается наркоманской гигиены. Я никогда не пользовался чужой иглой. Что, как выяснилось, спасло мне жизнь, а вот бедному Мартину — нет, потому что он не был таким же щепетильным, как я. Я имею в виду чуму, конечно. Она отняла у меня добрых два десятка друзей, и не только здесь. Ну и потом, я всегда занимал жесткую позицию — позволю себе каламбур, — когда дело касалось презервативов. Так что, папа, Vielen Dank[25]. Ты превратил меня в точную копию самого себя — и, сам того не сознавая, спас мне жизнь.
— Когда умер твой отец?
— Три года назад. Цирроз печени, не сказать, что это в порядке вещей для графства Уиклоу.
— Вы с ним были близки?