Поэтому я мигом допиваю свое пиво и отправляюсь в «буфетную». Ролло все равно разговорился с кем-то другим. Я, кстати, должен пояснить, что только в мюнхенских барах имеются такие «буфетные» – не знаю, как они называются на самом деле. Там можно купить сигареты, но не в автоматах, как в Гамбурге или Франкфурте, а непосредственно у продавца, который весь вечер торчит за прилавком. Да, и там есть не только сигареты, но и огромный выбор мармеладок в виде медвежат, вампиров, змей и лягушек с белым брюшком, которое всегда мягче и хуже на вкус, чем зеленая спинка.
За прилавком в этой маленькой комнатке стоит Ханна. Перед ней – коробки со сладостями, сигаретами, бутербродами и пакетиками всевозможных чипсов. Ханна – настоящая куколка, хотя так усердно выщипывает свои брови, что над глазами у нее остались только тонкие ниточки.
Кажется, она меня не узнаёт, хотя раньше мы с ней часто болтали в «P-1». Я бы охотно и сейчас с ней потрепался – хотя бы потому, что тогда у меня был бы повод не уходить из буфетной и не рисковать тем, что в главном помещении бара я нарвусь на кошмарного Уве Копфа. Потому что в одном я уверен твердо: от этого мудака можно ждать любой пакости.
Ханна вообще никак не реагирует на мое присутствие. Но мне в кайф за ней наблюдать. Как она тихонько сует тому или другому из своих знакомых пару мармеладных змеек, за которые не берет деньги, – это у нее получается так мило.
Я соображаю, как лучше с ней заговорить. Но, собственно, мне и не особенно хочется. Я хочу просто стоять здесь и смотреть на нее, как она возится со своим товаром, как ее тонкие пальчики с обкусанными ногтями принимают мелкую денежку за конфеты, как она улыбается всем и каждому – даже дуракам, и задницам, и занудам. Таким особенно. Ханна настолько доброжелательна и вежлива с ними, что мне больно на это смотреть. Я закуриваю сигарету и держу горящую спичку так, чтобы она осветила мое лицо. Но Ханна все равно меня не видит.
Я еще некоторое время наблюдаю за ней, а потом появляется Ролло и говорит, что повсюду меня искал. При этом он так прикольно моргает – я прежде видал подобный бзик у одной телки. Была такая Она, которая начинала моргать как ненормальная всякий раз, когда что-то ее расстраивало. Но Ролло-то сейчас ничем не расстроен. Он гонит телегу о каком-то пивняке, однако я не въезжаю в тему. Часто бывает так, что я вообще не могу врубиться в то, что говорит Ролло. Потом он подходит к Ханне, целует ее в правую и в левую щечку, но в этот момент за моей спиной, в баре, начинается что-то вроде разборки.
Кто-то орет во всю глотку, и я думаю, что наверняка тут не обошлось без Уве Копфа. Он определенно швырнул свою зажигалку в лоб еще кому-нибудь, кто оказался круче его самого, и теперь надо ждать крупных неприятностей.
Ролло говорит, что бары, где случаются подобные драчки, не место для мыслящих людей, и я отвечаю: да, согласен, – хотя на самом деле охотно остался бы и посмотрел, как вздуют этого Уве Копфа. Мы берем свои пиджаки, Ролло подмигивает Ханне, и мы с ним через коричневую дверь выходим на улицу.
Потом садимся в его тачку и едем к нему домой. По пути я запихиваю в рот пару зеленых мармеладных зверушек, которых Ханна сунула в карман Ролло. Они приторно сладкие и липнут к зубам. Я открываю окно и выбрасываю надкусанную зверушку на мостовую. Потом закуриваю сигарету.
Квартира Ролло находится в Богенхаузене,[34] и она просто гигантских размеров. Я думаю, в ней не меньше девяти комнат. Каждый раз, когда тебе кажется, что здесь ты уже все видал, всплывает еще что-то неожиданное. На стенах висят пейзажи девятнадцатого века, и повсюду рассредоточены предметы мебели, которые не очень подходят друг к другу. Например, тут есть такая китайская тахта для курильщиков опиума, которая, вероятно, делалась в расчете на двух персон, и Ролло всегда валяется на ней и читает триллеры Кена Фоллета и Джона Ле Карре. Других книг он не признает – не потому, что ему их не осилить, а потому, что его интересуют только триллеры и романы о тайных агентах.
Эта китайская опиумная тахта, как рассказывал Ролло, происходит из Циндао, который раньше назывался Цзяочжоу и принадлежал Германии.[35] Прадед Ролло занимал высокий пост в тамошней администрации, а еще раньше служил на каких-то тихоокеанских островах, которые тогда тоже относились к германским владениям. Насколько я помню, на архипелаге Бисмарка. Ну так вот, на этой тахте лежал еще прадед Ролло, и я думаю о том, как он мог выглядеть, этот прадед, носил ли он постоянно белые костюмы и как часто должен был менять свои рубашки (из-за жары). Я спрашиваю себя, жил ли он одиноким затворником, или был светским львом, или пописывал скверные стишки – и проявлял ли жестокость по отношению к своим китайским подчиненным.
Во всяком случае, я легко могу себе все это представить, особенно когда закрываю глаза, и образ Ролло, лежащего на тахте в своей мюнхенской квартире, постепенно сливается в моем сознании с образом его прадедушки, который скончался где-то на гигантских просторах германской колониальной империи, в болоте, от тяжелой лихорадки.
И тогда я думаю, как классно было бы, если бы и я завел себе вещи наподобие этой тахты, которая вызывает бесконечное множество ассоциаций и сама древесина которой служит подтверждением тому, что все в нашем мире имеет свое четко обозначенное место. Хотя, по сути, такая вещь была бы для меня только лишней обузой.
Ролло, значит, сидит на этой опиумной лежанке и потом вдруг приглашает меня на вечеринку, которую он устраивает завтра в Меерсбурге, по случаю своего дня рождения. Я чувствую себя довольно неловко, потому что ничего об этом не знал – не знал о его дне рождения, хочу я сказать. В конце концов, я встретился с ним в том доме совершенно случайно. Но Ролло не был бы Ролло, то есть самым гостеприимным человеком в мире, если бы не нашел миллион аргументов и не убедил бы меня, что все в порядке, что он страшно рад возможности пообщаться со мной и что завтра утром мы вместе поедем в его авто туда, на Боденское озеро.
Потом мы включаем телек, но там ничего нет, потому что уже очень поздно, и тогда Ролло показывает мне комнату, где я могу переночевать. Я раздеваюсь и ложусь в постель, но мне не спится, и я иду на кухню, чтобы выпить стакан воды.
По пути к себе я заглядываю через полуоткрытую дверь к Ролло и вижу, что он все еще сидит на тахте и читает книгу. Я не могу разобрать, что это за книга. Скорее всего, Джон Ле Карре. Ролло не замечает меня, я возвращаюсь в свою комнату и быстро засыпаю.
Итак, пока мы едем по этому бесконечному немецкому автобану в Линдау, в направлении Фридрихсхафена, и здесь, естественно, уже настоящее лето, то есть, я хочу сказать, слева и справа от шоссе цветут яблони, и зеленеют лужайки, и поля уже приобрели такой насыщенный салатный оттенок, что он воспринимается чуть ли не как излишество природы. Ролло рассказывает мне о берлинских автономистах,[36] которые покупают во Франкфурте подержанные «фиаты» первой модели, переправляют их на паромах в Северную Африку, перегоняют через Сахару в Дуалу (это порт на побережье Камеруна) и там продают, взвинтив цену как минимум в пять раз, но потом – я перехожу к сути – всех этих деятелей неизменно находят в Сахаре, изрешеченных пулями и, конечно, без всяких автомобилей.
Какие-то номады – туареги, или бойцы Полисарио, или бог весть кто еще – подкарауливают этих бедолаг в песках. Они перегораживают шоссе канистрами с бензином, расстреливают автономистов, которые настолько тупы, что останавливаются перед препятствием, а машины просто забирают себе. Такое случалось уже неоднократно, рассказывает Ролло, и в тот момент, когда я себе это представляю, я даже не знаю, кто выглядит прикольнее – мертвые автономисты с их свалявшимися лиловыми хайрами и кольцами в носах, которые, лишившись своих долбаных шузов от Док Мартинса, постепенно иссыхают в песках пустыни, или туареги в ярко-синих тюрбанах и тех же самых шузах от Док Мартинса, которые набились, как сельди в бочку, в кабину «фиата» и теперь гонят его через Сахару. Наверное, они уже вставили кассету в плеер, хлопают в ладоши и от души веселятся под оглушающие звуки Ton Steine Scherben, или The Clash, или чего-то еще, что автономисты обычно берут с собой в пустыню.
Воображаю, как парни из The Clash поют «Сандиниста» или «Испанские бомбы в Андалусии», именно такого рода левацкие песни, а туареги жарятся в долбаном тесном «фиате», который несется по раскаленной пустыне, и кто-нибудь из них то и дело стреляет в воздух из окна, и как все они совершенно ошизели от радости. Ведь у автономистов в их автомобилях, как правило, бывает припасен еще и солидный запас травки, и бутылка «Джек Дэниэлса» – это, конечно, жуткая гадость для краснорылых свиней, но тем не менее берлинские автономисты ею не брезгуют. У них явно было не все в порядке с головой, но теперь они так и так скопытились и лежат себе на обочине дороги, и солнце шелушит кожу на их изможденных физиономиях вечных неудачников, и коршуны, уловив запах мертвечины, выклевывают им глаза. Стремный конец!