– Следующие лет десять-пятнадцать, – подбодрила нас Кохо с завидным в ее возрасте пренебрежением к точности, – вам предстоит упражняться в достигнутом.
Чтобы нарисованный лес не угрожал настоящему, учительница раздала нам старые газеты. В ее трактовке искусство было безотходным производством, которое ничего не производило. С равным успехом можно было писать пальцем на песке, но в Манхэттене нет пляжей.
Безобидно изводя макулатуру, мы не могли ни похвастаться шедеврами, ни сопоставить их с оригиналом. Надеясь потешить тщеславие, я подглядывал за одноклассниками, но через месяц забыл о них, а через два – о себе. Как только я усаживался у заваленного грязными газетами стола, все внимание уходило на то, чтобы взмах кисти совпадал с дыханием и не мешал ему.
Не могу сказать, что к осени стал рисовать лучше, зато к зиме я наконец догадался, что вместо живописи учился буддизму.
Убедиться в этом помог дзенский монастырь в Катскильских горах. Расположенный всего в двух часах езды от Нью-Йорка, этот курортный край раньше назывался борщевым поясом. Здесь отдыхали евреи, сохранившие в Новом Свете кулинарные традиции своей промежуточной родины.
Поколение спустя в Катскилах сменились меню и религия. Вместо хиреющих синагог – буддийские храмы, санскрит вместо идиша и соевые сосиски вместо борща, который в Америке все равно не умеют готовить. Народ, впрочем, почти тот же. Как сказал гуру битников Аллен Гинзберг, “Я буддист, потому что еврей”. В Америке это бывает.
В буддийском монастыре нет ничего пугающего, но странностей хватает. Начать с расписания: подъем – в 3:30, зимой, правда, – в четыре. Монахи бреют головы, ходят в робах, зовут себя японскими именами, жгут курения, составляют букеты и слушаются своего настоятеля, бывшего морского пехотинца из Нью-Джерси. Их жизнь трудно назвать затворнической, потому что все силы уходят на густой поток новичков, который каждое воскресенье прибывает сюда из Нью-Йорка.
Взъерошенную толпу паломников встречает маленький гипсовый Будда под большим американским флагом. Ему все равно где сидеть. Собственно, к этому и сводится его учение. Будда ведь не отвечает на мучающий нас вопрос: есть ли Бог, и если нет, то – почему. Он не говорит, что с нами будет на том свете или даже на этом. Будду вообще не интересуют частности, ему хватает общей картины, но и о ней нельзя сказать ничего наверняка.
Вернее, можно. В монастыре шкафы книг, разъясняющих буддийские истины на всех языках и с картинками. Но для новичка они вполне бесполезны, и библиотеку запирают от гостей, чтоб не вводить в интеллектуальный соблазн. Учиться в монастыре приходится самому – как ходить или плавать.
– Если ты встретил Будду, – кровожадно шутят по этому поводу монахи, – убей его, ибо даже он тебе не поможет.
Буддизм ведь не теория, а практика, в которой от сверхъестественного одно усердие.
С ударом диковинного гонга ты входишь в зал для медитаций, садишься на удобную подушку, распрямляешь плечи, кладешь одну ладонь в другую и фокусируешь взгляд полуприкрытых глаз на стенке. Сорок пять минут спустя разминаешь быстрой ходьбой ноги и усаживаешься на второй урок.
Со стороны это все равно что смотреть, как краска сохнет. Тем не менее весь буддизм вмещается в эти тихие полтора часа. Остальное – каменные истуканы, шафранные наряды и трогательные предания – всего лишь древняя декоративная оправа, к которой можно отнестись с уважением, иронией или безразличием. Все это не важно – как цвет операционного стола. Важно только то, что происходит в медитации, во время которой не происходит ничего.
Мудрость сосредоточена не в том, что ты делаешь, а в том, чего не делаешь. Поэтому так трудны уроки недеяния, в чем может убедиться каждый, найдя пустой угол.
Неподвижность кажется неестественной и требует контроля. Запретив себе шевелиться, ты чувствуешь свое тело большим, неуклюжим и лишним. Сейчас в нем много бесполезного, практически – все. Поэтому тебе и не жалко от него избавиться. Догадываясь о своей судьбе, оно отчаянно сопротивляется. Сперва чешется нос, потом спина, наконец хочется скосить глаза на молодую соседку. Но ты не сдаешься, показывая, кто кому хозяин, и все проходит.
Добившись своего, с удовлетворением, но и испугом замечаешь, что забыл, как лежат твои руки, да и твои ли они еще. Потом тревога сменяется облегчением от того, что не надо следить за оставшимися без работы мускулами. Как медведь в берлоге, тело замирает в бездействии, оставив в дозоре грудную клетку. Но дыхание не требует усилий – они нужны лишь для того, чтобы его остановить.
Беспрестанная работа легких соединяет живое с миром. Размеренная исправность метронома обеспечивает бесплатным ритмом, сопровождающим нас от первого вздоха до последнего. Когда телу не остается ничего другого, дыхание обретает смысл, открывая свою тайную цель. Связывая нас с Вселенной, оно иллюстрирует главный урок буддизма: ты и она едины. Отдельное существование – фикция, которую растворяет бесспорная мерность дыхания. Забытое тело уже не может заявить о своих правах. Нам нечем ощущать границу между собой и другими – ведь теперь ее нельзя увидеть, услышать, ощупать, почуять, вкусить.
Ее бы не было вовсе, если б не сознание. В пустоте, бывшей когда-то тобою, гулко бьются мысли, от которых предстоит избавиться. Вспомнив о них, ты тут же берешься за дело, и тут тебя огорошивает вопрос: закрыл ли ты окно в машине? И не замочит ли дождь обивку? От этой суетливой заботы все достигнутое рушится, и пролог надо начинать сначала.
В среднем каждые десять секунд в голову приходят две мысли, обычно – плохие. Жалея об упущенных возможностях, бо́льшую часть отведенного нам срока мы живем в прошлом, меньшую – в будущем, рассчитывая им поживиться. На настоящее остаются мгновения, заполненные не мыслями, а ощущениями. Буддизм пытается растянуть эти секунды, заполнив ими жизнь или сколько получится.
То, что остается от нас, когда мы ничего не делаем и ни о чем не думаем, и есть будда. Именно так, с маленькой буквы, потому что это – не имя, а состояние: отсутствие себя.
Труд отречения приводит к пустоте, но в ней, как в зеркале или луже, отражается весь мир, если он, мир, конечно, существует.
Хорошо еще, что над этим – центральным для любой метафизики – вопросом уже некому ломать голову. Уклоняясь от философских проблем, буддизм устраняет не объект, а субъект, попутно защищая нас от страдания. Окружающее становится безопасным, теряя того, на кого оно может обрушиться.
Говорят, что медитация положительно влияет на организм, делая его счастливым. Но цель этого упражнения не в последствиях, а в нем самом: оно позволяет быть и не быть сразу. Безумие этой альтернативы не укладывается в голове – и не надо. Буддизм ведь не обещал сделать нас умнее или, тем паче, лучше. Как зарядка, он лишен интеллектуального и нравственного измерения. Не ставя перед собой высоких целей, он и нас освобождает от них. Достаточно того, что избавляя от тоски по прошлому и страха перед будущим, буддизм дает передышку от выматывающей погони за тем, чего уже и еще нет, хотя бы по воскресеньям.
Приехав из монастыря, я разочаровал друзей, ждавших перемен. Их надежды были напрасными и страхи преувеличенными. Дело в том, что буддизм, в отличие от других религий, не требует жертв. Зная, что все – буддисты, он спокойно ждет, когда мы об этом догадаемся.
Кровь и почва
Я хорошо помню свою прабабку. Властная, громкоголосая женщина большого роста, она носила цветастые платья, нигде не училась, никогда не служила и никому не давала спуску, включая своих тоже престарелых детей. Не только я – все ее боялись и слушались. Примерно так я себе представлял Кабаниху. Возможно потому, что почти столетняя Матрена Ивановна приехала к нам в гости как раз тогда, когда в школе проходили Островского. Читать она, кстати, умела только письма родственников, потому что не разбирала печатное. Рассказывая о ней, я показываю на карте Луганской области деревню Михайловка, где она выросла в семье крепостных крестьян. Но славянская половина моих корней только оттеняет семитскую.