И, однако, ангел все равно вышел победителем, потому что был прекрасен, был силен, потому что он справился со своей задачей, которая, конечно, как тогда, так и сейчас, заключалась в том, чтобы выполнять условия трудового договора. И он сделал это, к немалой выгоде зрителей, если не самого Иакова. Никто из тех, кому довелось быть свидетелем этой битвы (те несчастные люди на лошадях даже о ней не знали), не мог усомниться в том, что когда-то, в отдаленном прошлом, возможно и вообще вне времени, происходили эти мифические, но несомненные события, явления, пророчества, но что даже и в ту пору такие вмешательства были не вполне понятны. Герц, стоя перед картиной в полумраке часовни, трепетал: если бы он носил шляпу, то снял бы ее, как снял ее Иаков, готовясь к поединку. Таким образом, бывают бои, которые оборачиваются благом, что доказал Иаков, потребовав благословения вместо того, чтобы умереть от испуга. Но никакого страха, который, возможно, он испытал, в картине не было. А то, что было, не назовешь даже ласковым наставлением — это появилось намного позже. Что в ней было, так это паритет, равный статус, и отсутствие удивления. Эта обыденная драка казалась одним из несомненных фактов того странного времени. Она велась без недобрых чувств с обеих сторон. И все же пламенный взгляд ангела обозначал мощь, которой Иаков не мог себе даже вообразить. Этой своей легкой победой он был отмечен на всю жизнь.
Вдохновленный и даже вроде как растроганный, Герц с минуту постоял в почтительном созерцании. У него было мало веры и, уж конечно, ни одного верования, которое помогло бы ему смириться с концом. И все-таки Иаков был его предком в более широком смысле слова. Герц сожалел, что никогда не вел подобных поединков, пренебрегал побуждениями этого столь далекого от него старика. Все же вера, какой он никогда не обладал, даже будучи ребенком, должна, конечно же, способствовать поверхностному оптимизму, прививать мысль о том, что кто-то несет за все ответственность, что он, Герц, стоит того, чтобы его поучать, хотя бы даже в назидание другим. Он понимал спасительное милосердие религии, которая должна помогать, утешать, обеспечивать иллюзию взаимности, желанной сердцу каждого. Но еще лучше стоический пессимизм, жесткий взгляд на факты жизни, а более всего — намерение наслаждаться этой жизнью и, безусловно, ценить ее. Преимущество Иакова было в том, что он стал объектом посещения, которого не понял, возможно, не мог понять или не должен был понять по замыслу. Он поступил правильно, попросил благословения, как человек, принявший нежданный комплимент. И ангел, успешно справившись со своей миссией, присоединится к своим столь же атлетически сложенным коллегам и будет ждать дальнейших непостижимых приказаний, как отлично обученный солдат, послушный своему непосредственному начальству и духу той военной операции, на которую призван. Только его неземной взгляд говорил, что он другой породы. В его царстве, возможно, все были наделены таким взглядом.
Пожалуй, не менее мистическим образом поездка состоялась, кульминация была достигнута и ухвачена. Теперь Герц просто отправится домой и все мысли о продолжении изгнания выкинет из головы. Нелепо было думать, что он может переехать в Париж; нелепо воображать, что гостиница будет такой, какой он ее запомнил, что та хозяйка еще жива. Нелепа, прежде всего, эта верность своей памяти в обстоятельствах, которые радикально переменились. Он больше не думал о возвращении как о чем-то неприятном, о мрачных вечерах, которые теперь, после недолгих приключений, его манили. Его прежние спутницы стали старухами, которые думают о похождениях своей юности снисходительно — если вообще о них думают. В «здесь и сейчас», где он пребывал, такой компании у него не было, и непристойную тоску нужно душить. В тот момент, проникшись духом часовни, он примирился с перспективой бесконечного одиночества и, в настроении повышенной остроты осознания, принял ее в объятья. Не будет ни откровения, ни битвы с назначенным богом незнакомцем. Он вынесет столько, насколько достанет ему сил. Это было единственным посланием, которое было ему понятно.
По дороге к станции метро он остановился выпить стаканчик вина и прицелился понаблюдать за жизнью вокруг. Но знакомая формула не сработала. Если не считать часа, проведенного в Сен-Сюльпис, разминка оказалась бесполезной. Новые начинания были уже не про него; ему придется жить на старом. Впереди маячило лишь одно достойное упоминания дело, и он предполагал, что занести его в летопись суждено Бернарду Саймондсу. Надо бы не забыть оставить кое-какие распоряжения. Опускался вечер, люди останавливались отдохнуть после дневной работы, встречались с друзьями, говорили по мобильным телефонам. Глобализация, о которой он столько читал, здесь была налицо: Париж больше не был, как это ни парадоксально, уютным местечком, каким Герц его помнил, а стал таким же деловым и шумным, как Лондон или Нью-Йорк. Даже жители его казались иными, более решительными, менее разделенными на сословия, и социальные различия стали еще незаметнее, чем тридцать лет назад. Живописный Париж его воображения и, вероятно, воображения каждого путешественника был разрушен новым племенем, опирающимся на рынок, на внешнее, а не на идеи. Когда-то Герц был в том возрасте, когда его сочувствие вызывали студенты, хотя сам он никогда студентом не был. В те далекие годы, годы его маленьких свобод, это был его идеал. Теперь он был просто посторонним, а вчерашние бунтари стали теперь мужчинами в костюмах и с металлическими кейсами. В качестве иллюстрации к текучести времени они, на его вкус, были прискорбно непоэтичны.
Он посмотрел на часы и двинулся дальше: было уже пять, а его поезд отправлялся в шесть. Он поспешил в метро, и там, стоя в толпе, зажатый чужими плечами, почувствовал знакомое щекотание в горле, как будто сердце пыталось выскочить. Он достиг Северного вокзала всего с десятиминутным запасом времени, торопливо занял свое место и осторожно откинулся назад, рукой держась за грудь. Поезд отошел вовремя, и за темным оконным стеклом замелькали, вспыхивая и угасая, огни Парижа; вскоре потек вспять виденный утром пейзаж. Герц понял, что его способность на эксперименты умерла в ходе этого нелогичного дня. Теперь он удивлялся, что на него нашло, с чего он вдруг поехал, когда никакого резона ехать не было, и радовался, что никого не предупреждал и ему не придется ничего объяснять. Позже, он знал, он оправится и сможет вскользь упомянуть, что он съездил в Париж, чтобы возобновить знакомство с картиной, которая когда-то произвела на него большое впечатление. Таким образом, можно будет наделить это убогое приключение некоторым налетом светскости. Но он знал, что в будущем таких попыток предпринимать больше не станет. Это как половое влечение, которое он был все еще способен испытывать, но больше не мог удовлетворить. Немые фигуры сражающихся Иакова и ангела все еще стояли перед его мысленным взором. Он подумал, что они еще не раз явятся ему в те дни, что ждут впереди.
На Чилтерн-стрит он счастливо погрузился в кресло, так и не положив плаща, который держал на согнутой руке. Он слишком устал, чтобы есть, или спать, или даже строить дальнейшие планы, благо никаких задач перед ним не стояло. Позже, лежа на спине, он подумал, что, по крайней мере, он прошел этот путь, попытался немного восстановить чувство собственного достоинства, правда, безуспешно. Поворачиваясь на бок, он подумал, что было бы смело еще когда-нибудь повторить этот опыт и почувствовать некоторую гордость за то, что не испугался трудностей, как будто отъезд был просто испытанием характера, как он и задумывал. Он еще не спал, но глаза уже слипались. «Вы знаете росписи Делакруа в Сен-Сюльпис? — сможет теперь заметить он Бернарду Саймондсу, когда они встретятся. — Я их обожаю. С месяц назад я специально заскочил туда на них посмотреть. Я, видите ли, вспоминаю их с большой нежностью».
Герц разложил на столе фотографии, намереваясь выяснить, какой вклад внесло прошлое в его унылое настоящее. Он огляделся по сторонам, чтобы узнать, готова ли комната встретить нечто невероятное и неизвестное — нежданных гостей, увидел, что она как никогда безупречна, и со вздохом повернулся к немым прямоугольникам, которые обычно хранил в папке, в чемодане, под спудом, и которым теперь предстояло скрыться навсегда. Он испытывал отвращение, но еще и любопытство, которое всегда сопровождало это своеобразное исследование: фотографии, никоим образом не связанные ни с кем из его нынешних знакомых, были для него болезненным отчетом о людях, к которым он уже не питал никаких чувств.
Однако он был связан с этими людьми, был слеплен ими и теперь изживал их наследие и считал себя преемником их многочисленных горестей, по сравнению с которыми его собственные казались мелкими. Он чувствовал себя гадко, как будто ему каким-то образом все сошло с рук, и это усугубляло его двойственное отношение к ним. Даже фотографии служили напоминанием о сложном семейном несчастье. Он не собирался больше их разглядывать, он навсегда упрячет их, чтобы после его смерти они, вместе с остальными его пожитками, оказались на свалке. Но он полагал, что обязан напоследок пересмотреть их еще раз, прежде чем убрать в чемодан, который в свою очередь займет место в подвальчике в задней части магазина миссис Беддингтон, где хранили ненужные вещи все жильцы дома. Он отчасти надеялся, что мусорщики, приезжающие перед Рождеством на свою ежегодную жатву, избавят его от этой ноши. Он с облегчением воспринял бы исчезновение чемодана и не стал бы выяснять его дальнейшую судьбу. Акт выноса чемодана в подвал должен был послужить катализатором. Вместе с чемоданом он оставит там свое прошлое. Смысл был именно в этом.