Внешне он был вылитый отец. Среднего роста, худощавый, борода, усы, мелкие черты лица, красивые серые глаза; мама говорила, что у него семейный тип, все Голицыны на одно лицо.
Она приучила его не задавать вопросов, вся ее жизнь была подчинена страху за сына и желанию забыть прошлое, которое было ярким, счастливым, но об этом лучше не вспоминать, и сына нужно воспитать так, чтобы он вырос честным, но осторожным. Александр Сергеевич усвоил урок, он стал советским интеллигентом, довольно поздно женился (против воли матери) на совершенно чуждой ему женщине, которая родила ему сына. Жена его тоже работала на телевидении, в отделе кадров, некоторые ее боялись, но благодаря ей Голицын мог оставаться «не от мира сего», странным «князем», и его никто не трогал. Он вполне сознавал это, ценил в жене хватку, так было удобно, и хоть для его матушки она была «чужим» человеком, говорил ей, что так распорядилась судьба и «свою» половину в этой стране он не нашел.
Голицын любил исторические романы и стихи, в шестидесятые годы для него открылась Ахматова, потом Мандельштам. Он приходил к матери и читал ей вслух, а за два года перед кончиной она стала вспоминать свою молодость, родовое поместье, встречу с мужем, их первые счастливые годы совместной жизни. «Мама, почему Вы мне этого раньше не рассказывали?» Она только улыбалась в ответ, а он уходил от нее совершенно потерянный, приходил домой, молчал, выслушивал ворчание жены о переменах на телевидении, что «у нового поколения нет ничего святого, они думают только о деньгах, рекламе, хотят сожрать старшее поколение профессионалов и не поперхнуться». Перестройка-перекройка, гласность, ускорение, народ жаждал перемен в стране, а в мире они уже начались.
Александр Сергеевич мог просматривать на телевидении особые сводки новостей. Многое потом фильтровалось, не все монтировалось, но даже то, что «разрешалось» цензурой, вызывало изумление. Началось с брожения польской «Солидарности», Лех Валенса, уход Ярузельского… Это была первая победа христианской революции над коммунистами. Ченстоховская Богородица помогла полякам освободиться от ненавистного гнета СССР.
Венгрия стала свободной совершенно незаметно. Уже по программе «Время» показывали Будапешт, народ шел по улицам, все пели, танцевали, потом прокрутили старую хронику 56-го года, вспоминали «советскую братскую помощь».
Голицын с замиранием сердца всматривался в экран, он не понимал, какая сила движет событиями, что происходит с его страной. «Ну ладно, можно понять и объяснить смену власти в Польше и Венгрии, эти давно уже «в лес» смотрели, но чтобы в Чехословакии они опять танками не подавили? Невероятно!» Новая «Пражская весна» мирно состоялась на глазах всего мира. Миллионы чехов с зажженными свечами возносили благодарственные молитвы в костелах и на площадях!
Все ждали смуты и большой крови. Коммунисты грозили гражданской войной, а перестройка Горбачева катилась дальше, истинное лицо гласности и дружеские встречи с Рейганом успокаивали. Но Берлинская стена наверняка не упадет! На это «они» никогда не пойдут. Будет мировая война!
Жена Александра Сергеевича тоже все это переживала. Она очень хотела перемен, но таких, чтобы «показали этим соплякам, на чьей стороне сила». «Кто их в свое время освобождал от гитлеровских захватчиков, кто за них кровь проливал и из руин поднимал?! Неблагодарные сволочи. А Горбачев — предатель, вместе со своей Райкой продался с потрохами американцам». Семья Голицына раскололась на два лагеря, каждый день заканчивался бурными спорами, жена пила валерьянку, ночью Александр Сергеевич включал на кухне старенький приемник и впитывал сквозь заглушки «Свободу». То, что сообщали «голоса», звучало неправдоподобно!
Было ли это мистическим совпадением? Но 7 ноября 1989 года начались беспорядки в Германии, а 9-го с обеих сторон Берлинской стены немцы взобрались на нее, долбали ее, братались, обнимались с родственниками, которых не видели всю жизнь. Голицын не мог поверить своим глазам! Стена развалилась, состоялось объединение двух Германий, бежал Хоннекер. Потом ушли советские войска. Жена пришла с работы, достала из холодильника начатую бутылку водки и мрачно сказала: «Горбачев с Шеварднадзе предали нашу армию!» Потом, уставившись в одну точку, она медленно выпила полстакана, не закусила и, рухнув всем своим тяжелым телом на кухонную табуретку, зарыдала. Голицын не знал, как реагировать, он закурил и пролепетал: «Оля, успокойся, Бог даст, у нас войны не будет, а остальное все не важно».
Следующим бастионом крови и страдания была Румыния. «Ну уж Румынию наши никогда не отдадут. Чаушеску — калач тертый, он там устроит бойню, а советские генералы ему помогут!»— каждый день повторяла жена, Голицын перестал спать и, уже не стесняясь, все ночи напролет слушал «вражьи голоса». Прошла неделя, и по телевизору показали труп Чаушеску, все увидели «фараонов» дворец Главного вампира страны, возведенный на костях несчастного народа. Потом появились первые репортажи, показали детские дома, где здоровые дети содержались вместе с дебилами, стены и пол вымазаны калом, дети полуголые, в «старушниках» морили голодом, привязывали ремнями к стульям, разоренные деревни, крестьяне, впряженные в соху, пахали землю…
Осталось дело за Албанией. «Какая там революция, — думал Голицын, — для этой страны нужны десятилетия. Там люди доведены до состояния средневековой бедности и дремучести». Он знал одного албанца, которого в конце семидесятых чудом выпустили к ним на телевидение для стажировки. Он пробыл неделю, тупо молчал, пил горькую, отъедался сосисками и шарахался от машин, как от седьмого чуда света.
Прошло несколько месяцев, и в Албании начались народные волнения. Редкие репортажи показывали центр столицы. По пыльным улицам Тираны изможденные клячи тащили телеги, в них народ с палками, граблями, толпа на центральной площади, бьют стекла камнями, военные их поддерживают, кого-то в давке убили, но ни единого выстрела… «Нет, этого не может быть. Будет война!» — думал Голицын.
Скоро весь мир увидел свободную Албанию. Даже в скупых кадрах советской телехроники была заметна нищета. Ни одного автомобиля, поля изрыты траншеями, утыканы куполами дзотов в ожидании империалистического нападения. Вся страна долгие десятилетия жила в изоляции, готовилась к обороне, чтобы ни пяди своей поросшей бурьяном земли не отдать агрессорам, хотя албанские солдаты падали в голодные обмороки.
За всеми этими событиями сыну Александра Сергеевича исполнилось семнадцать лет, он закончил школу и теперь готовился поступать в институт. Он рос маминым сыном и в спорах семейных был целиком на ее стороне, к отцу относился свысока, считал неудачником, а потому его стыдился.
За прошедшие десять лет Голицын многое передумал. Он не мог себе представить, что события в мире пойдут по такому непредвиденному сценарию. Время торопило, все устоявшиеся ценности распадались, крепкие узелки связей перерезались невидимыми ножницами, откуда-то из прошлого, давно забытого, стали выплывать тени. У народа развязались языки, пропал страх, а с поражением ГКЧП он совсем исчез. В те августовские дни казалось, что все висит на волоске, это потом некоторые говорили, что дежурили ночами и строили баррикады, хотя сами отсиживались у телевизоров и выжидали. Сам Александр Сергеевич сутками работал в Останкино. Все происходило на его глазах. Жена взяла больничный, лежала дома, читала газеты, к телефону не подходила. Сын целыми днями где-то пропадал.
Близких друзей у Голицына никогда не было, коллеги по работе его уважали, но с ним не откровенничали. Однажды попробовал в командировке в Болгарии поболтать со своим оператором, они тогда снимали фильм о Шипке, видели русские могилы и, конечн, вспоминали историю. Рассуждения о прошлом России зашли далеко, так что сам Голицын разговор оборвал, а оператор после этого никогда больше в глаза ему не смотрел и личных контактов избегал.
Александр Сергеевич привык мысленно советоваться только с покойной мамой. Теперь он корил ее за то, что она была с ним неоткровенна, слишком оберегала, особенно от семейного прошлого. Он вспоминал, как они мыкались, сколько раз переезжали из города в город, жили в селах, голодали, мама болела, а он работал на заводе и учился в вечерней школе. Когда он ее закончил, то неожиданно пришла телеграмма от двоюродной сестры отца. Она звала их к себе, им удалось прописаться, потом он поступил в институт, а мать сумела устроиться в школу преподавателем французского языка. Редкими вечерами, когда соседей за фанерной стенкой не было, они могли беседовать о своем, он задавал вопросы, она скупо отвечала, смущалась и говорила: «Зачем тебе, Сашенька, этот груз? Прошлого не вернешь, а без него тебе будет в жизни легче. Никогда не оборачивайся назад и не жалей ни о чем». Но теперь, когда наступили другие времена, он все больше понимал, что так жить не может, а как нужно — не знал.