Ознакомительная версия.
Он работал, приплетая воспоминания к тому, что ему сейчас удавалось увидеть в Томе и чего он раньше никогда не видел. Ни на миг не переставал этот жест быть трудным и болезненным. Все было не так, как в мастерской, когда музыка Дэвида Барбера несла тебя на руках: ни одно из правил, какие он установил для себя, здесь было невозможно соблюсти. Не было листков, не хватало «Катерин Медичи», было трудно думать в окружении предметов, которые не он выбирал. Времени недоставало, моменты одиночества выпадали редко. Вероятность провала представлялась существенной.
И все-таки в вечер перед операцией, около одиннадцати часов, Джаспер Гвин спросил, нет ли в отделении компьютера: ему нужно кое-что написать. В конце концов в кабинете администрации ему выделили стол и сообщили пароль, по которому он мог войти в ПК одной из служащих. Всячески подчеркивали притом, что такая процедура — против правил. На столе стояли две фотографии в рамках и удручающая коллекция мышат на пружинках. Джаспер Гвин пристроил стул, который оказался раздражающе высоким. С ужасом обнаружил, что клавиатура грязная; особенно несносно загажены клавиши, которые используются больше всего. Будто нарочно. Он встал, выключил верхний неоновый свет и вернулся к мышатам. Включил настольную лампу. Начал писать.
Через пять часов он поднялся, пытаясь понять, где, к чертовой матери, стоит принтер, который, как это прекрасно слышно, извергает из себя портрет. Любопытно, куда помещают принтер в офисах, когда он один на всех. Чтобы обнаружить его, пришлось включить верхний неоновый свет — и вот наконец в руках у него эти девять листков, отпечатанные шрифтом, который особенно не нравился ему; с вопиюще банальными полями. Все вышло не так, однако же все получилось как должно — неотложная точность, ради которой пришлось пожертвовать великолепием деталей. Джаспер Гвин не стал перечитывать, только пронумеровал страницы. Он отпечатал два экземпляра: один сложил вчетверо и сунул в карман, а другой понес в палату Тома.
Было, наверное, часа четыре утра; ему в голову не пришло уточнить. В комнате горела только одна лампа, теплым светом заливавшая изголовье. Том спал, отвернув голову, щекой на подушке. Аппараты, подсоединенные к нему, время от времени что-то сообщали, издавая тихие противные звуки. Джаспер Гвин придвинул стул к кровати. В этом не было никакого смысла, но он взял Тома за плечо и потряс. Такое вряд ли понравилось бы медсестре, случись ей проходить мимо, и Джаспер Гвин отдавал себе в этом отчет. Он склонился к самому уху Тома и стал твердить его имя, снова и снова. Том открыл глаза.
— Я не спал, — заявил он. — Просто дожидался. Который час?
— Не знаю. Поздний.
— Получилось?
Джаспер Гвин сжимал в руке девять листков. Теперь положил их на постель.
— Вышло длинновато, — сказал. — Когда торопишься, всегда выходит длинновато, сам знаешь.
Они говорили шепотом, будто мальчишки, которые собираются что-то стащить.
Том взял листки, бросил на них взгляд. Может быть, прочел первые строки. С видом крайней, ужасающей усталости приподнял голову с подушки. Но во взгляде пробудилось что-то такое, чего никто никогда не видел у него в этой больнице. Том уронил голову на подушку и протянул листки Джасперу Гвину:
— Хорошо. Читай.
— Я?
— Мне что, позвать медсестру?
Джаспер Гвин по-другому представлял себе это. Вроде как Том принимается за чтение, а он возвращается домой и наконец встает под душ. Он всегда принимал голую правду реальности с некоторым запозданием.
Джаспер Гвин взял листки. Он терпеть не мог читать вслух то, что написал, — читать другим. Это всегда казалось ему жестом бесстыдства. Но тут он взялся за это, стараясь читать хорошо — с должной медлительностью и старанием. Многие фразы ему уже казались неточными, но он принудил себя прочесть все так, как оно было написано. Том время от времени усмехался. Однажды сделал знак остановиться. Потом дал понять, что можно читать дальше. Последнюю страницу Джаспер Гвин прочел еще медленнее и, по правде говоря, нашел ее безупречной.
Окончив, собрал листки, разложил их по порядку, согнул пополам и положил на постель.
Аппараты, чуть ли не по-военному тупо, продолжали выдавать непостижимые сообщения.
— Иди сюда, — сказал Том.
Джаспер Гвин наклонился к нему, близко-близко. Том вытащил руку из-под одеяла и положил ее на голову друга. На затылок. Потом притянул ее к себе, к своему плечу, и держал так. Чуть шевелил пальцами, будто что-то проверяя на ощупь.
— Я это знал, — произнес он.
Чуть стиснул пальцы на затылке друга.
Джаспер Гвин ушел, когда Том заснул. Его рука, показавшаяся Джасперу Гвину рукой ребенка, лежала на листках портрета.
Ребекка была в офисе, когда пришло сообщение, что Том не выкарабкался. Она встала и, даже не собрав свои вещи, вышла на улицу. Шла стремительно, как никогда не ходила, уверенная в том, что найдет дорогу, и не обращая внимания ни на что вокруг. Дошла до дома Джаспера Гвина и вцепилась в дверной звонок. Она так непоколебимо желала, чтобы дверь открылась, что дверь и открылась в конце концов. Ребекка не произнесла ни слова, но бросилась в объятия Джаспера Гвина: это, решила она, было единственным местом в мире, где можно плакать часами, без перерыва.
Как это часто бывает, они не сразу вспомнили, что, если кто-нибудь умирает, другим приходится жить также и за него — что еще остается делать.
Так что четвертый портрет Джаспер Гвин сделал для единственного друга, который у него был, за несколько часов до его смерти.
Потом ему было трудно снова начать по многим предвидимым причинам, но также из-за неожиданного ощущения, что создавать эти портреты являлось, помимо всего прочего, своего рода вызовом человеку, которого больше не было; в лице которого, по всей вероятности, он решился бросить вызов всему миру книг, тому самому, из которого хотел бежать. Теперь убеждать было некого, разве что самого себя, и молчание, которое, как он это всегда представлял себе, должно было окружать его ремесло переписчика, обернулось приватной битвой, проходящей почти без свидетелей. Понадобилось время, чтобы привыкнуть к мысли, что теперь это будет так, и вновь обрести ясность непреложного стремления. Пришлось вернуться назад, воскресить в памяти чистоту того, что он искал, и незапятнанность в сердцевине дара, к которой он вдруг начал стремиться. Он к этому приступил спокойно, дождавшись, чтобы сама собой явилась знакомая радость — воля. Потом, постепенно, вновь приступил к работе.
Пятый портрет пришлось сделать для молодого человека, художника, и это не доставило никакого удовольствия, ведь речь шла о том, чтобы начинать сначала — такие попытки объективно обречены на провал. Шестой сделал для актера сорока двух лет, с престранным, птичьим телом и запоминающимся, словно вырезанным из дерева, лицом. Седьмой — для молодой, очень богатой пары: они только что поженились и настояли на том, чтобы позировать вместе. Восьмой сделал для врача, который по шесть месяцев в году плавал на торговых судах вокруг света. Девятый — для женщины, которая хотела забыть обо всем, кроме себя самой и четырех стихотворений Верлена, по-французски. Десятый — для портного, который одевал королеву и не особенно этим гордился. Одиннадцатый для молоденькой девочки — и это было ошибкой.
Ребекка, которая, отбирая кандидатов, старалась уберечь Джаспера Гвина от неподходящих субъектов, на самом деле ни разу не встретилась с ней. Тому была причина: вместо нее явился отец, не кто иной, как мистер Троули, отошедший от дел антиквар, первый человек в мире, который согласился потратить деньги на то, чтобы Джаспер Гвин сделал с него портрет. Девчушка была его младшей дочерью, ее звали Одри. С той вежливостью и обходительностью, какие Ребекка, насколько ей помнилось, оценила еще при первом знакомстве, мистер Троули объяснил, что его дочь — трудный ребенок и что такой единственный в своем роде опыт, как тот, который он сам пережил в мастерской Джаспера Гвина, поможет ей достичь перемирия — он выразился в точности так — и во время его вернуть себе хоть немного безмятежной ясности. Что бы ни написал Джаспер Гвин в ее портрете, добавил он, это будет для его дочери более четким отпечатком, чем любое отражение в зеркале, и убедит ее больше всякого нравоучения.
Ребекка поговорила с Джаспером Гвином, и они вместе решили, что это можно устроить. Девочке было девятнадцать лет. Она явилась в мастерскую однажды в понедельник, в мае. Прошло шестнадцать месяцев с тех пор, как этот порог переступил ее отец.
Она была нагой, будто бросала вызов — ее тело, такое юное, служило оружием. Она все время болтала, и хотя Джаспер Гвин даже и не думал ей отвечать и многократно бывал вынужден объяснять, что определенный уровень молчания необходим для того, чтобы портрет удался, девчонка каждый день вновь пускалась в разговоры. Не рассказывала истории и не пыталась что-то объяснить: с ее уст срывалась бесконечная литания непрекращающейся ненависти и всеобъемлющей злобы. В этом она проявляла себя блистательно: в ней не было ничего детского и ужасно много звериного. День за днем с изысканной яростью она оскорбляла своих родителей. Потом бегло прошлась по школе и друзьям, но было ясно, что она это делает торопливо, смазано, поскольку цель у нее совсем иная. Джаспер Гвин отказался от попыток заставить ее замолчать и привык воспринимать ее голос как некую особенность тела — более интимную, чем другие, и в некотором роде более опасную — что-то наподобие когтя. Он не вслушивался в то, что она говорила, но сама язвительная кантилена в конце концов обрела для него такую яркость и очарование, что смутно почудилось, будто облако звуков Дэвида Барбера становится бесполезным, если не назойливым. На двенадцатый день девчонка добралась туда, куда хотела добраться: до него самого. Стала нападать на него, словесно, и яростные вспышки чередовались с молчанием, когда она ограничивалась тем, что сверлила его взглядом, невыносимо пристальным. Джаспер Гвин был не в состоянии работать и, пока мысли роились в пустоте, понял: есть в этой агрессивности что-то до ужаса извращенное и обольстительное. Он не был уверен, что в силах защитить себя от этого. Два дня он сопротивлялся, а на третий не явился в мастерскую. Не являлся и следующие четыре дня. На пятый вернулся, почти уверенный, что не застанет ее; мысль о том, что так оно и будет, странным образом приводила его в замешательство. Но она оказалась на месте. Все время молчала. Джаспер Гвин обнаружил впервые, что она красива опасной красотой. Он снова принялся за работу, но с раздражающим смятением в мыслях.
Ознакомительная версия.