Я к евреям всегда спокойно относился. Отец мой упокойный тоже жидоедом не был. Говаривал, бывалоча, что каждый, кто играет на скрипке более 10 лет, автоматически евреем становится. Маманя так же, вечная память ей, евреев спокойно воспринимала, но говаривала, что для государства нашего опасны не жиды, а поджидки, которые, будучи по крови русскими, ходят под жидами. А дедушка-математик, когда я отроком не хотел немецким языком заниматься, декламировал стишок, им самим сочиненный, пародирующий известное стихотворение[12] советского поэта Маяковского:
Да будь я евреем преклонных годов,
И то — nicht zweifelnd und bitter[13],
Немецкий я б выучил только за то,
Что им разговаривал Гитлер.
Но не все были такими жидолюбами, как родственники мои. Случались и проявления, да и кровь иудейская на земле российской проливалась. Все это тянулось и тлело вплоть до Указа Государева «О именах православных». По указу сему все граждане российские, не крещенные в православие, должны носить не православные имена, а имена, соответствующие национальности их. После чего многие наши Борисы стали Борухами, Викторы — Агвидорами, а Львы — Лейбами. Так Государь наш премудрый решил окончательно и бесповоротно еврейский вопрос в России. Взял он под крыло свое всех умных евреев. А глупые рассеялись. И быстро выяснилось, что евреи весьма полезны для государства Российского. Незаменимы они в казначейских, торговых и посольских делах.
Но с Государыней — другое дело. Тут даже и не еврейский вопрос. А вопрос чистоты крови. Была бы Государыня наша наполовину татарка или чеченка — проблема та же оставалась. И никуда от этого уже не денешься. И слава Богу…
Растворяются белые двери, влетает в малую столовую левретка Катерина, обнюхивает меня, тявкает дважды, чихает по-собачьи, вспрыгивает на свое кресло. Я же встаю, смотрю в дверь распахнутую с замершими по бокам слугами. Степенные и уверенные шаги приближаются, нарастают, и — в шелесте платья темно-синего шелка возникает в дверном проеме Государыня наша. Большая она, широкая, статная. Веер сложенный в сильной руке ее. Волосы роскошные убраны, уложены, заколоты золотыми гребнями, драгоценными каменьями переливающимися. На шее у Государыни кольцо бархатное с алмазом «Падишах», сапфирами отороченным. Напудрено властное лицо ее, напомажены чувственные губы, блестят глубокие очи под черными ресницами.
— Садись, — отмахивает она мне веером и усаживается в кресло, подвигаемое слугою.
Сажусь. Вносит слуга небольшую морскую раковину с мелко покрошенным голубиным мясом, ставит перед Катериной. Глотает левретка мясо, Государыня поглаживает ее по спине:
— Кушай, рыбка моя.
Вносят слуги золотой кувшин с вином красным, наполняют бокал Государыни. Берет она бокал в большую руку свою:
— Что выпьешь со мной?
— Что прикажете, Государыня.
— Опричникам прилично водку пить. Налейте ему водки!
Наливают мне водки в стопку хрустальную. Бесшумно ставят слуги закуски на стол: икра белужья, шейки раковые, грибы китайские, лапша гречневая японская во льду, рис разварной, овощи, тушенные в пряностях.
Поднимаю стопку свою, встаю в волнении сильном:
— Здравы будьте, Го… гу… су… дадыруня…
От волнения язык заплелся: первый раз в жизни за Государыневым столом сижу.
— Садись, — машет она веером, отпивает из бокала.
Выпиваю одним духом, сажусь. Сижу, как истукан. Не ожидал от себя такой робости. Я при Государе так не робею, как при Государыне нашей. А ведь не самый робкий из опричных…
Не обращая на меня внимания, Государыня закусывает неторопливо:
— Что новенького в столице?
Плечами пожимаю:
— Особенного — ничего, Государыня.
— А неособенного?
Смотрят в упор глаза ее черные, не скрыться от них.
— Да и неособенного… тоже. Вот, удавили столбового.
— Куницына? Знаю, видела.
Стало быть, как просыпается Государыня наша, так сразу ей новостной пузырь подносят. А как иначе? Дело государственное…
— Что еще? — спрашивает, икру белужью на гренку аржаную намазывая.
— Да… в общем… как-то… — мямлю я.
Смотрит в упор.
— А что ж вы так с Артамошей обмишурились?
Вот оно что. И это знает. Набираю воздуху в легкие:
— Государыня, то моя вина.
Смотрит внимательно:
— Это ты хорошо сказал. Если бы ты на «Добрых молодцев» валить стал, я б тебя сейчас выпороть приказала. Прямо здесь.
— Простите, Государыня. Задержался с делами, не поспел вовремя, не упредил.
— Бывает, — откусывает она от гренки с икрой и запивает вином. — Ешь.
Слава Богу. Есть в моем положении лучше, чем молчать. Цепляю шейку раковую, отправляю в рот, хлебушком аржаным заедаю. Государыня жует, вино попивая. И вдруг усмехается нервно, ставит бокал, перестает жевать. Замираю я.
Смотрят очи ее пристально:
— Скажи, Комяга, за что они меня так ненавидят?
Набираю в легкие воздух. И… выпускаю. Нечего ответить. А она смотрит уже сквозь меня:
— Ну, люблю я молодых гвардейцев. Что ж с ТОГО?
Наполняются слезами черные глаза ее. Отирает она их платочком. Собираюсь с духом:
— Государыня, это горстка злобствующих отщепенцев.
Взглядывает она на меня, как тигрица на мышь. Жалею, что рот открыл.
— Это не горстка отщепенцев, дурак. Это народ наш дикий!
Понимаю. Народ наш — не сахар. Работать с ним тяжело. Но другого народа нам Богом не дадено. Молчу. А Государыня, забыв про еду, кончик сложенного веера к губам своим прижимает:
— Завистливы они, потому как раболепны. Подъелдыкивать умеют. А по-настоящему нас, властных, не любят. И никогда уже не полюбят. Случай представится — на куски разорвут.
Собираюсь с духом:
— Государыня, не извольте беспокоиться — свернем мы шею этому Артамоше. Раздавим, как вошь.
— Да при чем здесь Артамоша! — бьет она веером по столу, встает резко.
Я тут же вскакиваю.
— Сиди! — машет мне.
Сажусь. Левретка ворчит на меня. Прохаживается Государыня по столовой, грозно платье ее шелестит:
— Артамоша! Разве в нем дело…
Ходит она взад-вперед, бормочет что-то себе. Останавливается, веер на стол бросает:
— Артамоша! Это жены столбовые, мне завидующие, юродивых настраивают, а те народ мутят. От жен столбовых через юродивых в народ ветер крамольный дует. Никола Волоколамский, Андрюха Загорянский, Афоня Останкинский — что про меня несут, а? Ну?!
— Эти псы смердящие, Государыня, ходят по церквам, распускают слухи мерзкие… Но Государь запретил их трогать… мы-то их давно бы…
— Я тебя спрашиваю — что они говорят?!
— Ну… говорят они, что вы по ночам китайской мазью тело мажете, после чего собакою оборачиваетесь…
— И бегу по кобелям! Так?
— Так, Государыня.
— Так при чем здесь Артамоша? Он же просто слухи перепевает! Артамоша!
Ходит она, бормоча гневно. Очи пылают. Берет Гюкал, отпивает. Вздыхает:
— Мда… перебил ты мне аппетит. Ладно, пшел вон…
Встаю, кланяюсь, пячусь задом.
— Погоди… — задумывается она. — Чего, ты сказал, Прасковья хотела?
— Сельди балтийской, семян папоротника и книг.
— Книг. А ну пошли со мной. А то забуду…
Идет Государыня вон из столовой, распахиваются двери перед ней. Поспеваю следом. Проходим в библиотеку. Вскакивает с места своего библиотекарь Государыни, очкарик замшелый, кланяется:
— Что изволите, Государыня?
— Пошли, Тереша.
Семенит библиотекарь следом. Проходит Государыня к полкам. Много их. И книг на них — уйма. Знаю, что любит читать с бумаги мама наша. И не токмо «Зловещих мопсов». Начитанна она.
Останавливается. Смотрит на полки:
— Вот это будет хорошо и долго гореть.
Делает знак библиотекарю. Снимает он с полки собрание сочинений Антона Чехова.
— Отправишь это Прасковье, — говорит Государыня библиотекарю.
— Слушаюсь, — кивает тот, книгами ворочая.
— Все! — поворачивается мама наша, идет вон из книгохранилища.
Поспешаю за ней. Вплывает она в покои свои. Двери позолоченные распахиваются, звенят бубны, тренькают балалайки невидимые, запевают голоса молодецкие:
Ты ударь-ка мине Толстой палкой по спине! Палка знатная! Спина ватная!
Встречает Государыню свора приживалов ее. Воют они радостно, верещат, кланяются. Много их. Разные они: здесь и шуты, и монахини-начетчицы, и калики перехожие, и сказочники, и игруны, и наукой покалеченные пельмешки, и ведуны, и массажисты, и девочки вечные, и колобки юктрические.
— С добрым утром, мамо! — сливается вой приживалов воедино.
— С добрым утром, душевные! — улыбается им Государыня.
Подбегают к ней двое старых шутов — Павлушка-еж и Дуга-леший, подхватывают под руки, ведут, расцеловывая пальцы. Круглолицый Павлушка бормочет неизменное свое: