Ознакомительная версия.
В трудармейском лагере «Свободный» зеки личных номеров и закрепленных за ними нар не имели, и расселялись по бараку произвольно. То ли это снизу, из народа пришло, от блатных, то ли сверху — непосредственно от главного тюремщика страны Лаврентия Берии, но это было хорошо, и случайные пришельцы с общих зон такой распорядок лагерного быта хвалили. Трудармейцы распределялись по рядам, уровням и «этажеркам» побригадно, поотрядно, позвенно, но и по признакам землячества, возраста, приязней, национальности, интеллекта, а также социально-иерархических соображений. Все это снижало напряженность барачных социальных отношений в целом и порождало успокаивающие микроклиматы — в любом случае, в масштабе «этажерок», или «кубриков»: спальных конструкций, устроенных по примеру армейской казармы из двух сдвоенных нижних и, соответственно, верхних полок, объединенных единой железной (иногда деревянной) рамой. Такая организация спальных мест была не во всех бараках. Такие вот, «этажерочные» бараки считались классом повыше, их называли «купейный барак» в отличие от других, «плацкартных», где нары в два этажа тянулись вдоль барака длинными рядами от стены до стены. Еще были бараки-«товарняки» с нарами в три этажа. Аугуст сразу попал в элитный «купейный» барак, и делил свою «этажерку» с тремя заключенными: Адиком Дорном, спавшем рядом с ним на верхних нарах и двумя пожилыми зеками внизу, носящими одинаковые фамилии Шульгаст. Причем одного из Шульгастов звали странным именем Брудер (что означает «брат» по-немецки), и он оказался не Шульгаст вообще: он был на самом деле русский мужичок с орловской губернии по имени Кузьма Ильич Пшонков. А вот другой Шульгаст — Петер — тот был действительно поволжский немец с левобережья: замкнутый, чернявый копошун, который, если не спал, то что-нибудь ремонтировал у себя в одежде, или сортировал веревочки, проволочки, гвоздики, кусочки мыла и прочие сокровища тюремного быта, и хоронил их в недрах своего тюфяка. История Шульгастов была поразительна, как сама послереволюционная история. Когда-то эти двое познакомились в окопе на «империалистической», и после того как пару раз взаимно выручили друг друга во всяких наступательных переделках и при отступлениях, то и подружились, в конце концов. Потом Шульгаст вернулся к себе в Поволжье, а Пшонков — на свою орловщину. Потом был голод в Поволжье, и Шульгаст чуть не отдал Богу душу, в то время как Пшонков выгодно женился на мельнице и потолстел. Потом голод в Поволжье миновал, и Шульгаст разбогател на кукурузе, которую никто тогда не сеял, а он, привезя с войны мешочек семян, развел ценную культуру на своем участке и ухитрился не съесть весь посадочный материал во время голода, но сохранить часть и засеять со временем целое поле. Он завел сытых молочных коров, купил сепараторы, и дело у него пошло в гору. Между тем большевики приступили к индустриализации, и Пшонкова раскулачили в прах: эта давильня пришла на орловщину раньше, чем в Поволжье — возможно потому, что немцы Поволжья тихо-мирно коллективизировались, как велено было, и там поэтому единоличников, не пожелавших стать колхозниками, стали обозначать кулаками и трогать за вымечко железной рукой не сразу. Шульгаст сдал половину земли и двух коров в колхоз, и остался единоличником на второй половине при стаде в двадцать голов и быке-производителе. Наемных работников он, правда, разогнал на всякий случай, чтобы не светится в качестве эксплуататора. Но теперь ему приходилось туго: рабочих рук его собственных, жены и двух еще незамужних дочек не хватало, чтобы справиться с хозяйством и везде успеть. Между тем Пшонков у себя на орловщине прошел по лезвию бритвы, и наблюдая как расстреливают у стен собственных амбаров имущих хозяев, обрел несвойственные ему быстроту мышления и скорость ног; эти новые качества позволили ему примчаться в сельсовет вперед комбеда и, в отличие от друга своего Шульгаста, в один миг сдал в пользу дорогой Советской власти все под метелку, включая стулья и занавески. Из сельсовета Пшонков вышел бедным как церковная мышь, но счастливым обладателем дальнейшей жизни: теперь он значился в списке беднейших крестьян, и находился под защитой государства. Теперь он мог с полным правом вопить вместе с другими босяками: «Вали мироедов! Даешь коллективизацию!», — и ему рукоплескали. На первое время он был спасен и перебрался со всей семьей в халупу недавно батрачившего у него дальнего родственника, который как раз очень удачно помер от заворота кишок незадолго до коллективизации. Ввиду крайней бедноты, обрушившейся на Пшонкова, репрессировать его не стали, отметив на собрании революционную сознательность, сумевшую преодолеть в нем его кулацкую сущность. Его оставили в покое, но только покой этот «калориев не содержал», и Пшонков затосковал: дела его были на самом деле плохи: от пули он увернулся, теперь требовалось перехитрить каким-то образом смерть от голода. По-возможности, не вступая в колхоз. Потому что колхоз этот Пшонков ненавидел до непроизвольного свиста в легких, но вынужден был это горячее чувство скрывать по возможности. Он ненавидел колхоз не только за то, что отдал ему все что имел, но и потому, что видел, какие дела там творятся. А там творилось рабовладельческое общество с патриотическими песнями, которых Кузя Пшонков, кстати, тоже не любил. Короче — впору было ему класть зубы на полку, если бы таковые полки имелись в халупе родственника; однако, мебели в хате не было никакой: одни гвозди из стен торчали — и те деревянные. И тут пришло письмо от боевого товарища — про коровок, про поля, про кукурузу, про то, что с ног сбивается. Пшонкову при мысли о коровках представилась сметанка, и сливки, и маслице, и свежая телятинка, и он чуть не подавился спазмами. Пшонков тут же отписал другу своему ответ с дипломатичным вопросом, а не нужен ли Шульгасту работник в лице старого друга, который и не подведет, и не обворует. Шульгаст сообщил вскорости, что да, хорошо бы, навозные вилы найдутся, только нужно, чтобы Кузьма родственником оказался. И вот рванул Пшонков на Волгу, к Шульгасту под видом младшего брата, «брудера» по линии внучатого племянника двоюродной сестры деверя, или что-то в этом сложном роде. Тогда это еще не называлось «вахтовым методом», но по сути дела Кузьма трудился именно так: с апреля по октябрь — у Шульгаста, на зиму — к семье домой. С помощью этого вахтового метода Пшонкову удалось сохранить всех своих деток — ни один из четырех не помер от голода; мало того: с красавицей мельниковой дочкой они за долгие зимние вечера настрогали еще одного на добрых поволжских хлебах. Жили, конечно, не так как раньше, при мельнице, но все-таки жили, набок ветром не опрокидывались. Советская власть в лице сельсовета смотрела на такое дело, конечно, неодобрительно, с большим подозрением, и постоянно требовала от Кузьмы определиться со своим отношением к колхозу, в котором тоже вечно не хватало рабочих рук. Но единоличный Пшонков вступать в колхоз не торопился, обосновывая каждый раз свое уклонение тем, что он должен подумать и сообразить. Коммунисты желали знать, почему он уезжает соображать куда-то на сторону и надолго, а не думает дома, при семье, но Кузьма плел в ответ что-то до того несусветное про брата деверя троюродной сестры, что коммунисты, заподозрив, что у него прогрессирует затмение мозгов, на время отставали с вопросами. Пшонков же сам давно уже понял, что в колхозе работать придется бесплатно, и поэтому коллективному социалистическому производству упорно предпочитал поволжское батрачество у «брата» Шульгаста. Так что по мартовской слякоти тридцать первого года, под покровом темноты, ускользнул Пшонков из родной деревни, чтобы снова отправиться на сельхозработы к Шульгасту: на очередной весенне-летне-осенний сезон. Однако, как известно — никакое счастье не длится вечно. Настал день, и однажды местные немецкие власти пришли раскулачивать уже крепкого Шульгаста. Кузьма как раз находился во дворе, а сам Шульгаст отсутствовал, когда подкатила комиссарская двуколка-тарантайка, и кожаный начальник спросил: «Шульгаст?», Кузьма кивнул и проговорил, как договорено было: «Брудер Шульгаст». Комиссар кивнул, записал что-то в свой бортовой журнал и выдал две повестки: одну на Петера Шульгаста, другую на Брудера Шульгаста. Если бы этот комиссар хорошо понимал по-русски, то Кузьма сумел бы ему разъяснить подробнее, что сам-то он вовсе не есть хозяин поместья Шульгаст, а просто-напросто приехавший погостить этот самый… близкий родственник по линии племянницы командира роты, от которой у Шульгаста (кажется, так оно и было на самом деле) родился ребенок перед Брусиловским прорывом, и вот Пшонков, якобы, как раз и представляет собой троюродного брата — «брудера!» — той самой племянницы…, ну или что-то в этом роде: Кузя в этой хитрой схеме и сам сильно путался к великому раздражению настоящего Шульгаста. Возможно, если бы Кузьма Ильич Пшонков успел все это комиссару растолковать, то и было бы все иначе, но комиссар слушать «Брудера Шульгаста» не захотел, ему было очень некогда, и он умчался, умело хлестнув коня плетеным кнутиком.
Ознакомительная версия.