Кто мы тогда такие — сообщество самоубийц? Или в этом и есть Высший промысел, мы для чего-то, что нам еще не известно, закаливаем этим себя, как кузнец закаливает булат, опуская его то в жар, то в стужу.
Так думал я и возможно, как всегда, думал неверно — я заметил за собой это странное качество: думать не как все и быть неправым.
Из всего этого вывод был только один:
Если история России — история катастроф, почему моя судьба должна быть благополучной и гладкой? Разве это было бы справедливо?..
Вдохнуть надежду в утомленных и поддержать стоящих на краю. Как красиво кто-то сказал это. Вот что я должен делать, если я сильнее других. И даже, если слабее.
Я сидел в ШИЗО, ел хлеб с водой, ходил кровью и вспоминал Сэлинджера, его историю о мальчике, который думал, что его работа — стоять над пропастью во ржи и спасать тех, кто может свалиться в пропасть.
И мне хотелось стать таким мальчиком. Начать жить сначала и стать таким… Я лег на доски лицом к стене и плакал от радости, вспоминая тех замечательных людей, о которых читал в книгах, и странным образом ощущая себя среди них.
Мне накрутили довольно — 4 года, как обещал Дорош, за угоны, плюс те 3, что были у меня условно за «мерседес», за который меня осудили без моего присутствия, плюс 5 за того, кто вихлялся, — он больше уже не встал, у него обломилась шея и меня еще пожалели, дав пятак за убийство по неосторожности из-за превышения уровня необходимой самообороны. Эти пять дали с большим опозданием, однако дали, значит, все же кто-то заложил меня. Итого 12.
В первую зону я шел вприсядку. От железной дороги нас везли на машинах, но где-то за километр выпихнули из «воронков», посадили на корточки, руки за голову — так мы и двигались до самых ворот.
Кормить не стали, повели в баню, раздели догола, а была зима. Баня не топлена, воды нет. Два часа мы сидели и ждали на холодных лавках. Потом, когда все посинели, выдали робу: маленьким — большую, большую — маленьким, и не смей меняться. Через каждое слово, конечно, мат. Обращение: «мразь», «падла», «зэчара».
После бани повели в опер-хату. Дали лопаты и метлы — «идите убирайте плац». Один мужик мне сказал:
— Это проверка — будешь работать, блатные в семью не примут, защищать не будут, зато начальство запишет в «актив», станешь лакеем и стукачом.
Начальство я уже ненавидел, работать не стал.
Меня швырнули в ШИЗО. Надели наручники и прицепили за них к трубе — так, что я доставал пол только носками ног и был вытянут, как струна. Пришли двое в масках и стали лупить по почкам и печени.
Вдохнуть надежду в утомленных и поддержать стоящих на краю, думал я, теряя сознание… — это здорово поддерживало меня тогда.
Принесли еду — таз, в тазу вода и капустный лист. Неужели все это правда, думал я, конец ХХ века, Россия, какой Сталин заставляет их так относиться к людям? Дежурный взял с параши комок хлорки и, глядя в мои разноцветные глаза, бросил его в еду. Я психанул, взял тазик и выплеснул ему в прыщавую рожу. Меня опять били.
«Жизнь хороша, когда ср… не спеша» — любил говорить мой закадычной дружок Юра Воронцов, такой же, как и я, молодой коронованный вор в законе, когда мы с ним после завтрака закуривали по сигарете «Мальборо» и усаживались на очка, чтобы потолковать за жизнь и вспомнить, как молоды мы были, как весело любили, как верили в себя. Было это в №-й зоне Северных лагерей. Где, если вы помните, замначом по воспитанию был полковник Эммануил Зародянский, ныне уже покойный.
На Ворону пытались повесить все убийства в Советской Гавани, где он когда-то жил, хоть он не совершил ни одного, что не мешало ему стать к тому времени, как мы встретились с ним, довольно суровым и жестким зэком. Я любил Ворону, потому что мой папа со своим отцом, моим дедом, которого я любил больше всего на свете, жил в 53-54-55-м годах в Совгавани, которая до революции называлась Императорской Гаванью, и видел там на дне Императорской бухты остатки славного фрегата «Паллада», на котором сто лет до этого знаменитый адмирал Евфимий Путятин и писатель Иван Гончаров, его вы все знаете по его великому роману «Обломов», ходили под парусами в Японию. Это был первый русский визит в Страну Восходящего Солнца.
Если вы будете правильными пацанами, как сейчас, не будете крысятничать и даже без цели, за так, обижать слабых, я расскажу вам, какая большая разница скрывается между нами и желтолицыми, я много об этом кумекал, когда развлекался с этой гулящей женщиной. Так я называю историю. Чье имя Клио.
— Какая у тебя странная фамилия — Осс, ты еврей или немец? — спросила меня Полина.
— Русский. Я абсолютно русский, — сказал я, целуя ее нежную немножко соленую шею.
— Врешь, — сказала она, отталкивая мое лицо от себя и заглядывая мне в глаза.
— Ей-богу, — я поцеловал ее крепенькие ручонки. Она ухватила меня пальцами за губу.
— А почему у тебя тогда фамилия такая — Осс, почти Босс, это чересчур по-немецки, — спросила она.
— Это абсолютно по-русски, — я ухватил ее палец зубами, она попыталась освободить, я сказал: — Не дам.
— Н у, отдай, — сказала она.
— Не отдам, — у ее пальца был странный вкус, будто она только что чистила апельсины.
— Ну и не отдавай, — искусственно зевнула она.
— Поцелуешь, отдам.
Она равнодушно поцеловала меня в переносицу.
— Еще, — попросил я.
— С тебя хватит. А то жирный будешь, — сказала она, ухватив у меня кусок кожи под подбородком и потянув вниз. — Жирный, ты когда будешь говорить правду?
— Всегда — по-другому я не умею…
— Уже врешь, — сказала она своим ангельским голосом.
— Вот б…, — шепотом сказал кто-то в дальнем углу, у параши.
— Цыц! — приказал я.
— Видишь ли, моя дорогая Алина, — сказал я своей любимой подруге, — когда отменяли крепостное право и всем давали фамилии, моя пра-распра-пра-прабабушка Саламонида, как на грех, была очень начитанной девушкой, потому что была подружкой своего помещика графа Урусова.
— Какая мерзость, — Алина брезгливо сморщила свой хорошенький носик, посередине носика у нее притаилась маленькая веснушка, я тут же уставился на ее волосы, да она была рыжевата.
— Какая прелесть, у тебя посередине носа маленькая веснушка, а волосы у тебя рыжие, но ты их зачем-то красишь, — сказал я в ее маленькое бледное ухо. — И в ухе тоже у тебя веснушка.
— Говори по делу, — сказала Алина. — Тебя никогда не учили — делу время, потехе час?
— Час еще не прошел, — сказал я.
— Час прошел, — сказала она.
Я посмотрел на часы. Час, действительно, миновал.
— Жизнь с тобой может пролететь незаметно. А что ты сказала, Алина?
— Я сказала, какая мерзость.
— Да, так ты сказала. Нет, Алина, не мерзость, они были юной красивой парой. Это не то, что «Неравный брак» Пукирева. Ты, наверное, читала, граф Урусов был пращуром Михалковых и Кончаловских…
— Ты опять съехал, ты, наверное, склеротик. Говори, почему ты — Осс?
— Видишь ли, она бредила революциями, справедливостью, как многие в те чистые давние времена, и читала «Овод», это была ее любимая книга, она очень хотела походить на Альваредоса. Или как там его, не помню… Н у, и придумала себе псевдоним Оса, чтобы жалить всех, как овод, и чтобы никто не говорил, что она слямзила у кого-то кликуху.
— Оса это не Осс, мой милый лжец, — Алина накрутила на пальчик конец моего правого уса и потащила, будто пытаясь его оторвать. А мне нравилось. Я был, как собака, как пес бездомный, который готов без устали лизать приласкавшую его ладонь, пусть даже она чуть-чуть пытает, ведь Полина первая и единственная, которую дико и страстно, пусть вот так, кривобоко, любил я. И которая тоже вот так, не очень по-настоящему, но все же может быть хоть чуть-чуть, да любила меня, безумного скитальца вечных дорог.
Там, в дальнем углу, у параши, кто-то тихонько заплакал.
— Тихо, — культурно попросил я, но еще кто-то зашмыгал носом.
— Оса могла остаться осой, — я взял ее слабенькую ручонку и прижал к груди, к тому месту, под которым у меня сильно ухало сердце. — Ты чувствуешь, как стучит мое сердце?
— По делу! — перебила Алина и двинула меня своей прекрасной, словно у Юдифи на известной картине, ногой. Она попала мне в самый пах, но я постарался не ныть.
— Вот б…, — прошептал опять кто-то.
— Убью на хер! — заорал я. — Услышу хоть слово, маму не пожалею!
Там заткнулись.
— …Писарь, — продолжал я, на секунду зажмурившись от тяжелой боли в паху, — который заполнял бумаги, был хоть и пьян, как всегда, не упустил возможность отомстить бабушке, в которую был безнадежно и безответно влюблен, как я в тебя…
Я ожидал, что Алина мне возразит, типа, «почему безнадежно, ты что, совсем съехал?» или «мы же трахаемся, и нам нормально». Или как-нибудь по-другому даст мне понять, что не согласна с этим предположением. Но Алина не возразила, и мне стало так горько, как будто кто-то, в чьей власти все, сказал мне: «Ты сейчас умрешь, потому что ты на земле никому не нужен». Она смотрела на меня прекрасными лазоревыми глазами и молчала, соглашаясь с тем, что я сказал о безнадежной и безответной любви. И еще улыбалась при этом своей прекрасной улыбкой Венеры Милосской.