Тихая ночь. Чудесная ночь. Тихая лунная ночь после буйного солнечного дня. Тишина, хотя залив еще рычит или уже ворчит. Мы в Сан-Франциско, а это далеко от табачной фабрики имени Урицкого, и от набережной Фонтанки, и от Моховой, и от Литейного, но с нами, однако, милая Эсси, прапрапрапрадедушку которой привезла сюда в Америку в кандалах какая-то сволочь, а Эсси, нежнейшая, влюблена в русских поэтов, во всех сразу, а потому и в Ленинград, и, значит, нити все сошлись опять в один кулачок земной ночи, плывущей с востока на запад, дающей отдых очам, и, стало быть, не забывай этого ни в Сан-Франциско, ни в Ленинграде, потому что ночь опять приплывет, добрая ночь с ниточками разных историй, с общей судьбой в кулачке.
Typical American Adventure
Part VI
Он вышел из телефонной будки.
Бульвар Вествуд был глух, как лес.
Красивый люд давно исчез.
Он пошел через улицу под желтой мигалкой.
Асфальт – как льдина, скользит сапог,
И ветер – в спину, и пьяный смог.
Он закачался – тревожная ситуация!
Но некто – ловок, как саму– рай, – Подставил локоть.
О'кей?
Олл райт!
Восстановив равновесие, он пересек улицу.
Я был там «профессором», то есть лектором, то есть в каком-то смысле действительно профессором. Это был необычный опыт, необычная среда, и я увлекся этой средой, забыл даже о своей любимой тягомотине – о прозе, то есть почти перестал писать и встреч с американскими коллегами не искал.
В середине июня я отправился из Лос-Анджелеса читать лекции в Станфорд и далее в Беркли и Сан-Франциско и неожиданно для себя обнаружил, что еду по следам американской литературы.
Кручу баранку «тойоты» все по тому же Пасифик Коуст Хайвей, то есть по шоссе Тихоокеанского берега. Восточнее, в глубине Калифорнии, есть три прочерченных по линейке многорядных фривэя, по ним гораздо легче добраться до цели, но эта дорога живописнее, хотя и трудна, как все живописные дороги. Крутой уклон, крутой вираж, и сразу крутой подъем, и сразу крутой вираж, а за ним сразу крутой уклон и так далее. Очень похоже на дорогу от Новороссийска до Туапсе. Смешно получается, дорога-то красивая, но пейзажем не полюбуешься, если не хочешь сыграть с высоты в океан, и уж тем более не запишешь в актив впечатления, и впечатления получаются куцые: рифленая поверхность океана, склон с пластами базальта, далекие сосны на гребне, одна из них похожа на самолет… «ограничение скорости»… «сужение»… «обгон запрещен»…
Ужин в ресторане «Натэнэ». Это греческое слово означает что-то вроде «не грусти». До грусти ли, когда такой голод! Ресторан висит над обрывом к океану. Выясняется, что это не что иное, как бывший дом Орсона Уэллса. Выясняется также, что красная крыша, видная в зарослях внизу, покрывает жилище Генри Миллера. Старый чудак, классик модерна, и сейчас там обитает. Вилка с куском стейка замедляет свой путь от тарелки ко рту, начинает слегка приплясывать.
Ночью делаю остановку в маленьком городке Монтерее, перед сном вспоминаю: чем знаменит Монтерей? Да, ежегодные фестивали джаза, да-да, а еще?.. Батюшки, да ведь это же город Стейнбека! Да ведь именно здесь он написал свой «Квартал Тортилья Флэт»!
Я встречался с Джоном Стейнбеком и его женой Элен в 1964 году в Москве. Мы все тогда – Казаков, Евтушенко, Вознесенский – ходили со Стейнбеком и драматургом Эдвардом Олби с приема на прием, такая довольно нелепая «светская» жизнь, но как же еще пообщаться писателям? «Биг Джон» шел по Москве в невероятно длинном и огромном твидовом пальто, казалось, там, в карманах, у него большие запасы всего самого необходимого: табак, виски, чернила, бумага, сюжеты, метафоры…
– Для чего человеку пуп? – громогласно спрашивал он и тут же отвечал:
– Если вам ночью захочется поесть редиски, лучшей солонки не найти!
Иной раз мы останавливались на каком-нибудь ветреном углу под летящим снегом где-нибудь на площади Восстания полшестого.
– Вот мы, Джон, молодые писатели, а вы один из Большой Американской Пятерки, а мы все о мелочах говорим. Расскажите нам, Джон, о Хемингуэе. Вы с ним встречались?
– Трижды. Первый раз он заказывал, второй раз я, а в третий по очереди. Нам трудно было говорить, ведь меня интересуют рыбы размером не больше сковородки.
До сих пор отчетливо вижу большое лицо Стейнбека с морщинами и синими венозными паучками. Он абсолютно укладывался в образ кита американской литературы, смотрел на всех с доброй насмешкой и говорил только о пустяках:
– Когда загорелась старая ферма на опушке леса, искры и головешки с треском стали перелетать через узкий снежный рукав и поджигать деревья. Я заметил с дороги, как выскочила из леса волчья семейка, восемь голов, матерые негодяи и несколько щенков. Они увидели скопление машин на дороге, слепящие фары, а сзади был загорающийся лес, и тогда они пошли по снежному рукаву между лесом и дорогой довольно гордо, знаешь ли, вполне независимо и даже с некоторым достоинством, хотя и с зажатыми между ног хвостами.
Позже пришло огорчение – странные вьетнамские приключения живого классика. Что это, Джон? Мы не совсем понимали…
Несколько лет назад он умер. Горькая невозможная новость – Джон Стейнбек не вязался с «миром иным».
Помню еще одну такую новость, летом 1961 года, когда умер Хемингуэй. Он умер в разгар нашей русской любви к нему.
Я тогда еще где-то записал, на каком-то клочке: как жаль, что это произошло в век радио. Не будь радио и телеграфа, новость тащилась бы к нам на парусниках и дилижансах не меньше трех месяцев, и мы бы лишних три месяца думали, что Хемингуэй жив, а это немало.
Утром в Монтерее я увидел, что горожане хранят память о Джоне и даже извлекают из нее некоторые материальные выгоды. Ныне Монтерей давно уже не рыбацкий городок, но довольно фешенебельный курорт. Тем не менее все причалы, склады и заводы по переработке сардин сохранены. Сохранены или восстановлены старые надписи. Все вместе это называется Steinbeck Country и служит туризму: на причалах ресторанчики, бары, в складах стилизованные мини-отели, и магазины сувениров. Все это очень мило и трогательно, а извлечение выгод – дело тоже вполне нормальное и благородное, память от этого не ржавеет.
В конце своего пути я снова натолкнулся на след американской литературы. Это было в Беркли на все той же знаменитой Телеграф-стрит. С друзьями я попал как раз в тот самый зал, где весной 1956 года Аллен Гинзберг читал свою поэму «Вопль», объявившую миру существование литературы beat generation. Слушатели стояли плечом к плечу, а впереди всех, рассказывали друзья, размахивал руками, словно дирижер, Джек Керуак. Здесь были и другие друзья Аллена – Ферлингетти, Корсо, Питер Орловски, но Джек был самый неистовый. Сорвав с кого-то сомбреро, он стал собирать деньги на вино, и когда шляпа заполнилась, вылетел, быть может, даже и над головами, и вернулся уже обвешанный оплетенными мексиканскими бутылками.
Бедный Керуак. Жалко Керуака. Никогда не забуду «Джаз разбитого поколения», тот дикий кадиллак, которым ребята обколотили все стены в Чикаго. Видимо, что-то гибельное есть в таких вот порывах, в таких вот пролетах над головами, в дикой спонтанной прозе, которую никак не остановить. Я знал и дома таких парней, как Керуак.
Нынешний патриарх битников Аллен Гинзберг лет десять назад приезжал в Москву. Он говорил о наркотиках, о заоблачных Гималаях, пел на урду, позванивал маленькими литаврами из штата Керала, которые постоянно носил с собой. Все-таки он производил вполне устойчивое впечатление литератора, профессионала шаманского нашего дела, и несмотря на необходимые чудачества, в нем виден был вполне надежный и крупный современный поэт.
Странную близость чувствовали мы с американскими писателями нашего поколения. И судьба у нас была разная, и по-разному текла жизнь, но, встречаясь, мы как-то по-особенному заглядывали друг другу в глаза, как будто искали в них какое-то неведомое общее детство.
Мое первое знакомство с современной американской прозой состоялось странной ночью осени 1955 года в Ленинграде. Это была ночь настоящего наводнения, когда вода дошла сфинксам до подбородка. Стоявший тогда на Неве английский авианосец «Триумф» уже начал спускать шлюпки, дабы спасать «и страхом обуялый и дома тонущий народ», но страха не было и в помине, народ тонуть, кажется, не собирался, а наоборот, в эту странную ночь по всему Питеру расползлось какое-то чуть-чуть нервное, но бодрое веселье, и всюду были танцы.
Я, бедный студент романтического направления, как раз шел на танцы, брел по колено в воде по Большому проспекту Петроградской стороны и на площади Льва Николаевича Толстого встретил очень мокрую девушку. Глазищи, помню, были огромные, просто замечательные.