Приходит бог, берет меня аккуратно, сжимает, и вдруг я чувствую резкий укол. Боль врывается в мое тело, несколько минут выжигает его изнутри, так что я не могу думать ни о чем другом, и потом медленно затихает. Я оглядываюсь вокруг и вижу, что и с другими происходит то же самое. Мои братья и сестры вертят от боли хвостами, когда бог вонзает в них луч
холодно блестящего света. Я поражен невероятным зрелищем, я преклоняюсь и не понимаю, что это и зачем это происходит. Боги открылись нам с невероятной, страшной стороны. Мы, которых они так любили, переносим жесточайшие муки. Твержу себе, что не в моих силах понять их деяния. Как раньше я не мог понять их любви к нам, так сейчас не могу понять жестокости. Я могу только верить, что они все еще любят нас.
Прошел день, боль от укола совершенно исчезла, но вместо нее наступило странное и неприятное состояние. Меня немного знобит и пошатывает. Все время очень жарко. Есть совсем не хочется, зато постоянно хочется пить. Пришли боги, внимательно смотрят на нас, некоторых берут на руки и относят куда-то, исчезая в дырах, открывающихся в стенах.
Я почти не встаю, потому что ходить стало тяжело. Остальные, я вижу, чувствуют себя не лучше. Я все время напряженно думаю, есть ли связь между уколом луча и моим нынешним состоянием. Страшно признаться, но боюсь, что есть. Боги открылись с чудовищной стороны. Заставляю себя думать: это нужно для того, чтобы мы стали более достойными, что-то
вроде испытания. Поэтому стараюсь держаться молодцом.
Пришли боги. Взяли на руки. Снова укол. Больно ужасно, хуже, чем в первый раз. Многие пищат от боли. Весь мир наполнен стонами и болью. Со всех сторон слышен писк очередных жертв. Не могу слушать. Я понял, что согласен переносить любую свою боль, но не в силах видеть чужую.
Снова уколы. Тело ломит, в голове что-то плавится. Я задыхаюсь. Стал плохо видеть. Вижу лишь нестерпимо яркий свет, идущий со всех сторон. Белизна, которая раньше давала столько радости и надежды, теперь выжигает глаза. Стоны вокруг слились в один непрерывный вопль. Слышать это свыше моих сил. Многим нашим еще хуже, чем мне. Я смотрю сквозь стеклянные стены на происходящее в других домах и понимаю, что не верю больше в любовь богов к нам. Я чувствую, как приближается что-то страшное и необратимое. Не уверен, что кто-то из наших еще чувствует это. Я должен что-то делать. Я больше не буду сидеть в бездействии, смотреть на боль и слушать стоны. И я кричу, кричу что есть мочи:
— Не давайтесь в руки богам! Приближается что-то ужасное! Не давайтесь в руки богам!..
Меня никто не слышит. Я слишком слаб.
Когда бог протягивает руку, чтобы взять меня, я дергаюсь изо всех сил и кусаю его. Кусаю за нас за всех, кто задыхается и бредит, не в силах даже пошевелиться от уколов тонкого холодного луча. От неожиданности он роняет меня и отступает от моего дома. Слышится рокот и гром. Бог в гневе, по-моему, он испугался. А перед моими глазами стоит картина появления из нестерпимой окружающей белизны ярко-красного пятна, красивей которого я не видел ничего в жизни. Это цвет моей победы над волей, обрекающей на муки меня и таких, как я.
Бог снова приближается ко мне под аккомпанемент плача и стонов. Протягивает что-то блестящее, сжимающее меня так, что кажется, кости сейчас раскрошатся. У меня нет ни малейших сил сопротивляться. Снова укол. Я даже не реагирую на боль, знаю, что уже перешел все пределы.
Лаборант медленно снял пластырь с безымянного пальца, внимательно осмотрел ранку.
— Не загноилось? — спросил бородатый врач.
— Вроде нет.
— Ну и слава богу.
Врач подошел к окну. С той стороны окна на него смотрела любопытная, как кошка, синица. “Надо бы семечек кинуть на подоконник. Пусть клюют”, — подумал он. Побарабанил по стеклу коротко остриженными ногтями. Синица упорхнула. Врач запустил пальцы в редкую седеющую бороду. Откашлялся.
— Так что, все перемерли?
Лаборант скатал пластырь в липкий комочек, стряхнул в урну.
— Мыши-то из третьего сектора? Все. Позавчера еще. Уже исследовали и кремировали. Результаты записали. В обычном порядке.
Врач наклонился над умывальником, задумчиво помусолил мыло, сполоснул руки водой.
— Дрянь вакцина. Очередная неудача, коллега. Готовьте материалы. Завтра отчет писать будем”.
Эльф дочитал до конца. Поглядел на Сатира, увидел, что тот
укрылся пледом с головой и лежит, не шевелясь и не дыша, будто мертвый. Эльф тронул его, он едва заметно дернулся.
— Ты спишь? — спросил Эльф.
— Нет.
— Ну и что скажешь?
Сатир не ответил. Эльф повторил вопрос.
— Слушай, будь другом, принеси мне димедрола, — устало попросил Сатир.
Эльф опешил:
— Зачем? Ты ж никогда в жизни таблеток не пил.
— Ни видеть, ни слышать больше ничего не могу. Уснуть хочу. Принеси. Пожалуйста, — закончил он почти с мольбой.
Эльф сходил в аптеку, принес Сатиру димедрол.
— Спасибо, — поблагодарил тот, глотая таблетки. — Только бы снов не было, — пробормотал он, укладываясь обратно в ванну.
Ему повезло. Он проспал без сновидений больше суток. Проснулся ночью. Из-за задернутых штор пробивались слабые лучи света ночного города. Сатир перевернулся на спину и стал глядеть в потолок. Вспомнил рассказ Эльфа. Ему отчего-то стало холодно, как будто он получил горсть сырой могильной земли за пазуху. Сатир укрылся с головой и прошептал:
— А что, если высшая наша доблесть как раз и состоит в том, чтобы не дергаться и свято верить, что наши мучения и смерть нужны для какого-то высшего блага?
Он повторил это несколько раз вслух, словно хотел удалиться от вопроса и представить, что ему задает его кто-то посторонний.
— Сидеть в грязи, верить и смотреть, как умирают дети?! Как их превращают в скот?!
Он повторял эти слова снова и снова, распаляясь все сильней.
— Сидеть и смотреть? Смотреть, как умирают? Видеть, слышать и молчать? Смирение? Непротивление? Другую щеку подставить? Детей им отдать? Кровь, мозг, слезы, радость отдать? Не сопротивляясь? Не допуская насилия, ибо неправедно? Достоевский? Толстой? Праведники? Да! Они все праведники! Одни мы гниль, потому что чужую боль терпеть не умеем!
Неслышно, как рассвет, в кухню вошла Белка. Подошла к окну. Дохнула на стекло, тут же ставшее белесым, и написала на нем “смерти нет!”. Потом легла рядом с Сатиром и не вставала до самого рассвета.
Утром выпал снег, город закутался в белое, то ли как в саван, то ли как в подвенечное платье. Москва спрятала под дарованной небом чистотой всю грязь и гадость, в одночасье став светлей и чище. И, несмотря на то что над городом висела непроницаемая толща туч, верилось, что если прорваться сквозь нее ввысь, то увидишь солнечную корону, светлую и чистую, нерушимо сияющую в холодном синем небе. Верилось, что солнце вечно, незыблемо и красиво.
Сатир вылез из ванны, подошел к окну, дохнул на стекло, как вчера Белка. Долго смотрел на проступившую на стекле надпись “смерти нет!”. Когда она исчезла, он дохнул снова и опять смотрел на послание человека, не по фильмам знающего, что такое смерть.
Сатир завязал себе глаза пионерским галстуком и решил, что не снимет его, пока не поймет, страшно ли остаться слепым. Он ходил по квартире, держась за стены, всех, с кем встречался, хватал за руку, определяя, кто перед ним.
Через несколько дней Сатир начал привыкать к слепоте и ужесточил условия эксперимента. Он решил оглохнуть, чтобы еще сильнее изолироваться от внешнего мира. Вставил в уши кусочки ваты и попросил Эльфа залить их воском.
— Античный рецепт, — сказал Эльф, глядя, как мутные капли с оплавляющейся свечи падают на вату, белеющую в ушах Сатира. — Упоминается то ли в “Одиссее”, то ли в легенде об аргонавтах. Давай другое ухо.
Сатир перевернулся.
— Ну что ж, — сказал Эльф, прежде чем начать. — Прощай, друг, больше ты нас не услышишь.
— Пока! — попрощалась Белка.
— Пишите мне письма по системе Брайля, — отозвался Сатир.
— Не потеряйся там, внутри себя, — попросила Серафима, и Эльф залил воском второе ухо.
Когда операция была окончена, Сатир медленно и немного неуверенно встал с пола, на котором лежал все это время, повертел головой, прислушиваясь, подошел на ощупь к окну, постучал по стеклу.
— Кстати, разговаривать я тоже больше не буду, — сказал он.