…Страшно думать, что ты живёшь в этом пустом доме.
Я начинаю потихоньку прокручивать назад всё, что ты рассказала. С самого первого письма. Мне потребуется время, чтобы понять всю эту историю… Видишь ли, я читал тебя слишком быстро, слишком торопливо и скрытно. Боюсь, что очень многое упустил. Я думаю о твоих прозрачных намёках, которые я из-за своей обычной поспешности, бесчувственности и равнодушия даже не заметил. О том, например, что «реальность» просочилась в каждую твою клетку, и у тебя почти не осталось возможности убежать от неё даже в твои фантазии, даже в сны…
Ни фантазий, ни снов, а если ты и позволяла себе увлекаться, то только в соприкосновении с произведениями искусства, рисованием, пением, музыкой, разумеется. Но и тогда сразу же возникала «реальность» и колола тебя. Как раба, который пытался сбежать (с украденным огнём в руках?) Так что же тебе осталось, скажи мне, где ты была?
Яир.
…А он уже сосчитал до трёх?
Творожный торт с изюмом на каждый счёт «два», массаж — на «три»?
(Когда ты снова и снова лижешь его запястье, пока он не успокоится — как ты узнала, что это его успокаивает? Это тоже то, что открывают естественным путём?)
Передай привет трём грустным лабрадорам. Привет пальме. Жасмину. Бугенвиллее. Большому кипарису, к которому прислонён велосипед твоего мужа Амоса. Привет всем именам и названиям.
1 августаСобственно говоря, я встречался с Йохаем. Теперь я вспоминаю. Около года назад я сопровождал Идо с детским садом на экскурсию в киббуц Цоба. Когда мы в курятнике проходили между рядами, курица снесла яйцо без скорлупы, и женщина, работавшая там, — не знаю, почему, — взяла и положила его в мою руку. Почему-то выбрала меня.
Не знаю, держала ли ты когда-либо в руках такое голое яйцо. Оно было ещё горячим, мягким и подвижным внутри покрывающей его плёнки. Я не смел пошевелиться. Стоял с вытянутой вперёд рукой и чувствовал, будто некая тайна жизни спрятана в моей полусогнутой ладони. И не знал, что это — намёк на Йохая.
Меня постоянно что-то грызёт. Я не писал тебе, что почувствовал, когда на прошлой неделе понял, чем на самом деле было то письмо, в котором ты впервые описала свой шумный, переполненный дом, который сейчас в один миг зачеркнула.
Хоть я и не храню писем, но тот дом помню очень хорошо. Ты не поверишь, как часто я видел тебя в нём, ходил по нему с тобой. Для меня это были не просто слова (мне вдруг показалось, что чего-то важного ты не поняла) — почти у каждого из написанных тобой слов было тело, цвет, запах и звук. Я очень серьёзно отношусь к твоим словам! Может быть, ты думала, что для меня это всего лишь развлечение? Игра в слова?
Но ведь это и в самом деле не просто, когда со стены рядом с книжным шкафом вдруг исчезает рисунок женщины с коровой Авраама Офека, который с той самой минуты, как ты о нём рассказала, вошёл в мою жизнь (я говорю сейчас то, что я действительно думаю). Я разыскал его в книге и погрузился, растворился в нём, не отступив, пока не понял, из-за чего ты повесила его напротив «Печали» Йосефа Хирша. Я не слишком разбираюсь в рисунке, но между этими двумя работами происходит какой-то разговор, и кажется, я начал его слышать, а сейчас они обе пропали. И маленькое красное кольцо Кандинского тоже исчезло, и «Открытое окно» Матисса, которым ты так восхищалась, и, как я понимаю, фотографии в коридоре, ведь они тоже вставлены в рамки с хрупким стеклом. Лицо Виржинии Вульф, например. А что стало с человеком Стиглица, который метёт улицу под дождём (его я тоже нашёл недавно в каталоге выставки в Париже), или с фотографией половины бороды Мана Рея… Ты всё нафантазировала? И пианино, на котором ты играешь каждый вечер, тоже?..
По крайней мере в кухне ты оставила расписной кафель.
Послушай, может быть, я смешон в твоих глазах — ты живёшь в таком жёстком, высушенном доме, а я жалуюсь, что ты отняла у меня слова, которые мне дала, всего лишь слова, а я торгуюсь за них, как нищий.
Но есть здесь и другой аспект.
Я думаю о симфонии красок, которая там была. Ты, которая много лет не осмеливалась рисовать, и уж конечно не в цвете, описала мне всё в таких красках, о которых до тебя я и не знал, как они выглядят, ты говорила: «индиго», «охра», «изумрудно-синий», и сами слова эти были такими яркими! Ты писала о шёлковых занавесях и ангорской шерсти, ты написала «астраханская шерсть»(!). Вот когда ты это написала, я подумал что ты играешь со мной, рисуешь дворец своей мечты. Но я не могу устоять перед женщиной, которая знает слова «астраханская шерсть», а я даже не знаю, как эта шерсть выглядит, но ты не можешь себе представить, что сделали со мной эти слова… И не только они — почти каждая твоя фраза отправляла меня в небольшое путешествие изучать, осязать, обонять… Можешь смеяться, но таким дурацким и ограниченным способом я пытался прикоснуться к восторгу и желанию, исходящим от тебя, смысла которых я тогда не понял. Я принял это за возбуждение и даже порадовался тогда этому ущербному сходству между нами…
Есть здесь и ещё кое-что, что меня удручает, что-то между мной и тобой.
Огорчение и даже разочарование почувствовал я, когда понял, что ты способна на такое притворство.
Понимаешь? Я был поражён той акробатической ловкостью, с которой ты переносилась от реальности к выдумке…
Довольно странно было мне обнаружить задним числом, что ты можешь вообразить что-то с такой силой внутреннего убеждения (которая, собственно говоря, сделана из того же материала, из которого сделана ложь).
Разумеется, я не чувствую себя обманутым (абсурдно с твоей стороны было просить прощения), ты не сделала ничего запретного, наоборот. Это была история, которую ты хотела рассказать мне тогда о себе, и в которую ты, очевидно, очень хотела поверить сама, увидеть её записанной, живущей в словах; а ещё — тебе, наверное, нравилось, что она живёт в моих мыслях. Что она существует в мире. А я поверил — ведь таким был первый пункт нашей конституции, помнишь?
Иногда ты причиняешь мне боль, подобную той, что бывает при взрослении — но только в суставах души. Странное ощущение: из каждого письма я узнаю о тебе что-то новое, неожиданное, но также и расстаюсь с чем-то другим, что я думал или воображал о тебе. Бывают дни, когда я чувствую, что всё еще очень далёк от того, чтобы узнать тебя так, как мне хотелось. А август уже начался…
Яир
И всё же мне важно, чтобы ты знала, — то, что ты описала в том «переполненном» письме, осталось жить во мне. Не знаю, как, но пианино, книги, покрывающие все стены, пузатый кувшин, огромный мобиль, привезённый тобой из Венеции… Стоит мне только закрыть глаза, и я вижу то, что есть и то, чего нет одновременно.
Кстати, ты привезла статуэтки птиц из Калахари или только видела их там, но не привезла? И вообще — ты была в Калахари? В смысле, ты действительно ездила туда с Анной двадцать лет назад, в вашу первую заграничную поездку (ещё до «Моны Лизы», Эйфелевой башни и Биг-Бена?), посмотреть, как растёт «большая вельветия» о которой ты знала только из «Энциклопедии для юношества»?..
И есть ли вообще Анна?
5 августаБез предисловий, только очень срочная просьба: продолжай, сейчас же, без жалости и промед…
Ты не представляешь, что сделало со мной твоё письмо к нему, когда ты, перепрыгнув через меня, обратилась к нему напрямую. Никто никогда не говорил с ним так. И дело не только в том что ты написала, но как ты это написала, ибо этот ребёнок знал материнскую заботу и даже нежность, их у него было в избытке, иногда чересчур много, но как редко случалось ему испытать это исключительное наслаждение — быть понятым!
А как легко стало мне, мне — панцирю, который вдруг обнаружил, что внутри него всё-таки есть ещё маленький рыцарь.
Ты правильно увидела: маленький и очень худой мальчик с немного печальным лицом. Всегда напряжённый и нервный, как старик, беспокойный и страшно возбуждённый. Как будто постоянно должен что-то кому-то доказывать в борьбе за свою жизнь, никак не меньше! Как ты узнала? Как вообще может человек узнать другого человека? «Партизан, — написала ты, — действующий в доме, в семье». Да-да! И даже те страшные слова о его одиночестве, не таком, как обычно бывает у детей, — каждое из этих слов легло точно на то место, которое давно было к нему готово. Не обычное одиночество ребёнка, а такое, которое, наверно, ощущает очень больной человек, больной постыдной болезнью (как ты не побоялась назвать вещи своими именами!) Да, верно, ребёнок, который боится ослабить себя иллюзией, что можно вообще кому-то доверять, что где-то существует возможность полного доверия…
Ты словно вложила записку с моим настоящим именем в того Голема, которым я был (и есть). Я был как мягкий и незапечатанный сосуд, как маленькая волынка, на которой играл весь мир. Когда я только пишу эти слова, я чувствую острую необходимость расквасить кому-то физиономию. Мир заливал меня, как море, откатывался волнами и снова заливал и откатывался — вот что значило быть ребёнком: ощущать волнообразное, мягкое, бесконечное и одновременно бурное движение. Ты когда-нибудь ощущала в себе такое сильное движение? Может быть, во время беременности или в момент родов, а я всегда был таким, всегда — как землетрясение.