Ознакомительная версия.
"Генацьвале?.. -- вопрошающе, как на Эльбрус, задирает навстречу мне голову черногривый Рома. -- Ти куда? Лера пошла дамой, да?" -- "Да, Ромочка, да, милый.... -- присаживаюсь, обнимаю тугие преднизолонные плечи. -Поправляйся, родной!.." -- "Я тоже паехала домой. Ту-ту-у!.." -- машет ладошкой. --"Поезжай, поезжай и никогда, слышишь меня, никогда больше не возвращайся с этим сюда!" -- а сам вижу белую мазь на его щеках -- от прыщей, и слова Тамарины слышу: "Не могу смотреть на это белое его личико, будто лица тех, в "Карьере Артуро Уи", которые будут убиты. В следующем акте".
Мы уходим, оставив вязанку тюльпанов, гвоздик, роз и "Руслана" -картонный комодик, начиненный шоколадными кружевами. Пусть врачи да сестры за чаем забудут отрыжку от этих настырных родителей. "Мама... -- вожделенно глядишь на коробку,-- а что там?" -- "А, конфеты... -- как можно презрительнее роняет Тамара. -- Ну, все?" -- напоследок оглядывается. Все гуляют. Поцелуи и пожелания. Тетя Тоня, кастелянша, все еще бегает с "новым халатом для Лерочки" -- припасла для сегодняшнего купания. Но, услышав, что выбываем, любяще и печально напутствует тебя, доченька: "Ах, ну, ну, не возвращайтесь!" ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Антракт. Вот теперь уж последний. Еще с детства осталось, как в цирке выходил объявляла-глашатай, замирал, давая доерзать залу, и швырял в тишину, как амнистию смертнику: "Антракт!!!"
Мы на сцене, не в зале. А чем отличаются зрители от "героев" пьесы? Тем, что знают: кончится променад, погаснут плафоны, все начнется-продолжится. Для того, чтобы кончиться. А те, что на сцене, надеются, что еще изведут их из бездны к жизни. Но ведь каждый в зале -тоже на сцене, в театре своей жизни. Лишь антракт для них пока еще долгий, как жизнь.
Скоро лето, надо ехать на дачу. Начались сборы. Это Тамарино. Но теперь: "Не могу собираться! -- села, заплакала. -- Руки опускаются". И любая вещь, что прежде сама прыгала в тюк, упиралась, оборачивалась на нас с укоризною: вот, приедем, а через неделю обратно, да?
За три дня до отъезда пришли вы с прогулки: "Папа, папа!..-- раздалось еще в дверях. -- Смотри, кто у нас. Хороший? Я-аша, Яшенька... ну, чего ты боишься?" Галчонок, грачонок? Кто ты? "Сидит в парке на скамейке,-рассказывала Тамара, -- и не улетает". -- "Да, а кошки к нему уж подкрадываются. Мама его и взяла. Как ты его называешь, мама?" -- "Слетыш, наверно. Слетел с гнезда, а крылышки еще слабые, не подняться". -- "Мама, а что его мама подумает? Вот волноваться будет".
Июнь сушит, июнь жарит, но Толя, муж Лины, в шелковой тенниске, в шерстяных брюках элегантно прогуливается со своей "Спидолой" по огородам. Он приехал догуливать отпуск. Прихватил из дома отдыха книжку, паспорт там остался залогом. "Линок, съезди", сказал женушке. "Как? И ты поедешь? -возмутилась Тамара. -- Он тут с жиру бесится, не знает, куда себя деть, а ты работаешь и сюда гоняешься". -- "Тамарочка, ты не знаешь его, если ему хорошо -- он хороший, а так он по трупам пойдет".
Иногда обедали мы в лесочке, у ручья, под сосенками. "Вот говорят, что я много ем, -- благодушно посмеивается Анатолий, -- но если бы мне жена так готовила, не один раз, на ночь, а регулярно, я бы всегда был сыт. А так приходится мясом". -- "Что же вы хотите, чтобы она работала да еще хорошей домохозяйкой была?" -- вступилась Тамара. "А как же другие? Вы, например?" -- "Зато Лина умеет много такого, чего совсем не могу я".
Но какие могут быть споры после отличного обеда? Единственные -- кому мыть посуду. Но тут уж ничто не может устоять предо мной, даже посуда. Кладу ее в таз, несу в три приема к ручью.
Тропинкой ли луговою, из окна ль автобусного иль поездного, поспешного, чем мелькнет тебе эта узкая ленточка? То ли синей, то ли серой тесемкой отразит на миг небо -- и нет ее. А когда ляжешь грудью на мостки, баламутить не станешь ленивую воду, приглядишься и увидешь, как Фабр, жизнь там вечную, поначалу невидную, а потому и бессмысленную. Но лежи тихо, гляди. Дно обсыпано пепельными, ровно нарубленными соломинками, с детский пальчик. Показалось мне, двигаются. "Леша, пойдем Яше наловим шитиков". -- изыскал однажды сосед наш Иван Данилович мероприятие четырехлетнему внуку, когда все заделья уже перепробовал. "А фачем Яфе фытики? а фачем Яфе фытики?" -"Кушать будет".-- "А пчу куфать? а пчу куфать? апчукуфать?.." -- удалялось к ручью. Вот соломинки эти и были шитики, стрекозьи личинки, которых мы проходили не то в пятом, не то в шестом классе -- так прошли, что и не заметили.
Частенько, когда никого не было рядом, ложился я грудью на мостки и подолгу глядел. Вот живут, черти. Тишь да гладь, ползают себе по дну, что-то ищут, находят. Ни болезней, ни горя, ни тщеславия, ни гоньбы нашей суетной. И какой гармоничной показалась мне незнакомая подводная жизнь. Времена года -- возрождение, угасание -- безо всяких мыслей о том и другом. А ежели и случится там непредвиденное, кого это ранит? Лишь того, кому "на минуточку", как говорит Лина, оторвут голову. И уже потому был тот мир лучше нашего, что был он не наш.
Но садится мне на плечо Яшка, требует пищи, и достаю шитика, сдавливаю соломинку с одного конца. Из другого (хочет, не хочет), а появляется усатый, рубчатый червячок. Не успеет он раза два удивленно (а, может, отчаянно?) шевельнуть усиками, как роговой клюв чудовища выхватывает его из колыбели и толчками -- хоп, хоп! -- препровождает куда-то во мрак, откуда один только выход -- кляксой. И что же думает он, бедный фытик? Что вселенная справедлива ко всем? И какие соображенья у Яши, у нас, у двуногих? Только те, что мы исключительны и требуем пропитания? Но ведь это -- откуда смотреть. Из ручья смотрит шитик, с бережка смотрю я. Ну, а Тот, что повыше? Для которого я даже не шитик? Спросим Вольтера. Успокоившись в Турции вместе с Кунигундой, Панглосом и скептиком Мартэном, приходит Кандид к известному дервишу, "который считался лучшим философом Турции". Панглос сказал ему: "Учитель, мы пришли спросить вас, для чего создано такое странное животное, как человек". -- "Во что ты вмешиваешься? -- сказал дервиш. -- Твое ли это дело?" -- "Но, преподобный отец,-- сказал Кандид, -- ужасно много зла на земле". -- "Так что же? -- сказал дервиш. -- Кому до этого какое дело? Когда султан посылает корабль в Египет, заботится ли он о том, хорошо или худо корабельным крысам?" -- "Что же делать?" -- спросил Панглос. "Молчать", -сказал дервиш.
Легко быть султаном, дервишем, даже Кандидом, но каково крысам?
Да, не так уж много было у меня в жизни занятий, приятнее, чем мытье посуды в ручье.
Сердцевину июневу напоследок отломил нам Господь, как арбузный ломоть -- остатнюю нашу сладость, хоть и с косточками, которых не выплюнешь. Не успела очнуться от Динстовых р э н т г е н о в и прочих наших забот, как опять начала на глазах хорошеть, поправляться. Как-то встала на кровати, и прошло мягко по сердцу: не скелетик, а девочка, худенькая, но бывают и тоньше. Уводили мы с мамой друг от друга влажные взгляды -- не сглазить бы. И письмо в тот счастливый день сочинила ты бабушке в Сестрорецк, в дом отдыха. И, наделав помарок, истово взялась переписывать: "Дорогая бабуля..." Замерла, глянула: "Мама, а после бабули надо восклицательный знак ставить?" Восклицанием для бабушки было само твое письмецо.
Истлевал июнь, сухостойный, безводный. Толя наконец-то домаял свой отпуск, отбыл в Питер, и теперь я начал изредка заглядывать к ним на чердак. Был там столик крохотный прилажен к окошечку, одиноко томилась на нем миска эмалированная с побуревшими косточками черешен, окурками, безопасной бритвой, неразъятой, опущенной в серую мыльную воду (Лина вымоет). Я расчистил столик, раскинул веером бумажонки свои, но не мог, не писалось. И вернулся вниз, предложил проехать к знакомым на лодке -- только раз и вышло у нас за то лето.
С нашего пологого бережка виден тот, где щетинистым кабаньим загривком круто лезет в небо темнососенная, черно-еловая гора, и березовые стволы там, словно проседь в угрюмой шерсти. У воды поставлены умные мостки -- на тележных колесах: летом вкатят, зимой выкатят. Вода сядет -- глубже въедут, поднимется -- отведут. Эх, не перевелись еще на Руси люди, которые для себя-то хоть могут что-то сделать.
Я остался стеречь лодку, вы пошли в гору. Озеро волновалось, шлепки волн мешались с рваным шорохом листьев. Лег на дно, глядел в небо и зачем-то видел твое красноватое небо. И все время дымилась надо мной в облаках цифра 12. Непонятно, пугающе. На днях водил тебя на анализ крови в сельскую лабораторию. Шли обочинами, земляничины у заборов выискивали. Это было 28 июня, не стерлось. И бумажка та, разграфленная формулой крови, где-то хранится. "Папа, гляди..." -- поднесла гордо целый кустик из... одной спелой и трех розовых ягодок. "Съешь, Лерочка". -- "Нет, я маме". В лаборатории устоялась сельская тишина. Крашеный пол, некрашеная лаборантка хмуро глядели на нас. Ткнула. Вздрогнула ты, виновато покосилась на тетю. Да, да, доченька, эта тетя не знает, ничего, только мы. Мы ли? Ты ли? Что же скажет нам РОЭ? Было семь. Что-то хуже стала ты есть. И давно уж отеку после рентгена пора бы пройти, а нос... нос похуже. Ждем, пригнувшись. Каждый день мама заглядывает в небо. И мрачнеет. Пошел за ответом. Так и есть -- 12. Что, проснулась?
Ознакомительная версия.