Французский квартал я презрел как подделку и поселился к западу от Канальной, спал с крысами. Как-то вдруг я решил стать писателем. Начал сочинять рассказы, печатал их от руки чернилами и рассылал в «Харперз», «Атлантик» или «Нью-Йоркер». Когда они возвращались, я их рвал.
Я писал от шести до десяти рассказов в неделю, пил вино и просиживал в дешевых барах.
Переезжал из города в город, приходилось подолгу и скучно горбатиться на грошовых работах – Хьюстон, Лос-Анджелес, Сент-Луис, дважды Фриско, Нью-Йорк, Майами-Бич, Саванна, Атланта, Форт-Уорт, Даллас, Канзас-Сити и, вероятно, какие-то я забыл.
Я работал на бойнях, в бригадах рельсоукладчиков, экспедитором, приемщиком. Я даже работал на Американский Красный Крест (браво!), был нарядчиком в библиотечном коллекторе. А кроме того – пьянью на побегушках на последнем табурете у барной стойки в Филли на Фэйрмаунт-авеню, гонял за сэндвичами для больших пацанов. Пиво или виски на чай, обычно пиво.
Я познакомился с бомжами «консервированного жара», «стерно». В них лучшим, помимо кошмарной вони изо рта, был их неточный базар, где время от времени можно отыскать драгоценность. Но я решил с ними не связываться.
Я стал просто еще одним алкашом, подумывал о самоубийстве, сидел целыми днями в комнатушках с опущенными жалюзи, не понимал, что происходит снаружи и что с ним не так, – и не знал, отец ли мой тут виноват, я или они.
Я был против войны в то время, когда все были за. Хорошую войну от плохой отличить я не мог – и до сих пор не могу. Я был хиппи, когда хиппи еще не существовало; я был бит еще до битников.
Я был маршем протеста, сам по себе.
Сидел в каком-то Подполье, как слепой крот, а вот других кротов вокруг и в помине не было.
Потому-то я и не мог потом подправить прицел, найти во всем этом какой-то смысл. Я все это уже делал. И когда Тим Лири посоветовал «отпадать» через двадцать пять лет после того, как я уже отпал, в восторг меня это никак не могло привести. Большой «отпад» Лири значил просто потерю профессорского места где-то (в Гарварде?).
Я был Подпольем, когда не было никакого Подполья. Я был молодым козлом. С шести футов и 215 фунтов доброй молодой мускулатуры я дошел до 139 фунтов костей. Меня сажали в тюрьму, в одну камеру с Кортни Тейлором, великим жуликом, а после – Врагом Общества Номер Один. За бродяжничество, конечно. Меня, не его.
А откинувшись, я вернулся в Филли, снова вписался в меблирашки, и меня опять оттуда вышибали раз в неделю.
Бредя по улице в девять утра, я слушал, как со своих качалок на крылечках шипят старухи:
– Видите этого молодого человека? Уже пьяный! Я его из своего дома выгнала! Господи помилуй, я так рада, что от него избавилась!
Вот старушенции, мужья-то у них давно померли – переработались, чтоб только у них кружевные панталончики не заканчивались. Эти старушенции больше не смотрелись в кружевных панталончиках, а во всем этом я был у них виноват, потому что голова моя и душа не гнулись над каким-нибудь недоразвитым сверлильным станком.
– У вас есть работа? – постоянно спрашивали у меня они, когда я к ним стучался.
– Еще бы, – отвечал я, имея в виду, что работа моя – оставаться в живых, а работенка это паршивая. И тогда меня туда впускали на первый вечер, с табличками на стенке: «ИИСУС СПАСЕТ!»
Потом, судя по всему, я оказался в Деревне, в Нью-Йорке – в старой Деревне, сраном месте, где полно фуфла так же, я полагаю, как теперь и в новой. Художник должен постоянно двигаться дальше, на шаг впереди желеменов.
Живя в Деревне, проходил я как-то мимо аптечной лавки и на стойке с журналами увидел номер тогда знаменитого «Стори», который редактировали Уит Бёрнетт и Марта Фоули. Если попадал в «Стори», это означало, что ты нечто вроде натурально признанного гения. Время от времени я пробовал к ним пробиться, вместе с заходами на «Атлантик-Харперз-Нью-Йоркер». Я снял номер с полки пролистать и увидел на обложке свою фамилию! Они меня напечатали. В двадцать четыре года. Я так быстро переезжал, что почта меня не догнала или номер потерялся. Я взял журнал, зашел внутрь и заплатил за него.
Меж тем я добыл себе работу, неохотно, складским рабочим или чем-то вроде – в коллекторе журналов и книг. Пару дней спустя ко мне подошел нарядчик с номером «Стори». Он сказал:
– Эй, хочешь смешное покажу. Смотри, тут мужик в журнале с твоей фамилией!
– Нет, – ответил я, – это я и есть.
– Ай, херня! Ты написал этот рассказ?
– Ну.
Пару дней спустя меня вызывали в отдел кадров. Два-три дня я пропустил из-за пьянства. Там сидела красивая молодая сука.
– Вы Чарльз Буковски?
– Ну.
– Вы сочинили тот рассказ в «Стори»?
– Какая разница?
– Мы повышаем вас до нарядчика книжной экспедиции.
– Дело ваше, – сказал я ей.
Я-то знал, что это глупый ход. Если ты писатель, это никак не связано ни с чем другим.
Слишком хорошего нарядчика из меня не вышло. Являлся на работу пьяный и шлепал по задницам рабочих рукояткой молотка, пока они заколачивали свои ящики. Но я им нравился. Что было неправильно – хорошего нарядчика нужно бояться. Весь мир держится на страхе.
Мне полагалось подсчитывать общее количество книг на отправку в ящиках-гробах, подписывать накладную, кидать ее внутрь и говорить:
– Заколачивай! – Я лишь делал вид, что считаю. Это было так легко и такая скукотища. А они про все это знали больше меня. Я просто закрывал глаза, притворялся, будто считаю, подписывал ебучку и говорил: – Ладно, заколачивай.
По миру я поездил достаточно, чтобы понимать: скоро станет известно, что я вместо работы балду пинаю, – поэтому я бросил, пока Глаз меня не засек.
Но перед тем как я уехал из города, произошла странная штука. Я познакомился со своим кумиром! Я встретился с великим Уитом Бёрнеттом, могущественным редактором «Стори». А он со мной – нет. Потому что не знал, как я выгляжу. Но я-то его знал – и видел много его фотографий. Я брел на север, а он – на юг. Я шел мимо величайшего редактора на свете. Во взгляде его читалась боль, но я уловил, что боль эта довольно капризная и неявная, хотя у него были красивые глаза. Но тут-то я и понял, что мы с ним – очень разные. Я схватился за живот и согнулся перед ним от хохота в три погибели. Мой идол разбился. То был по-настоящему добрый хохот, без всякой злобы. Он с минуту посмотрел на меня, затем пошел дальше.
Ну, случилось и еще одно попадание – в журнал Карессы Крозби «Портфолио». Там я оказался вместе с Генри Миллером, Жене, Сартром, Лоркой, многими другими, кого уже и забыл, потому что мои два экземпляра давно сперли друзья.
Тогда я все и бросил. Прекратил писать. Задрал лапки. Запил на десять лет. Снова обжился в Лос-Анджелесе. Работал столько, чтоб на жизнь хватало, едва. Пил столько, чтоб с собой покончить, почти. Стал великим ебарем всех шлюх на Альварадо-стрит.
Ну и так уж мне повезло, что нужно было познакомиться с самой красивой и неукротимой из них всех – Джейн, старомодное имя, но дикая полуирландка-полуиндеанка. Вся сплошь норов и безумие, но прекрасные ноги и задница, и что-то в ней такое было – какая-то душа, – а это значило, что почти все ею сказанное было сравнительно, к черту, важным, а жопки лучше ее никогда не существовало.
Не знаю, что в ней такое было на ложе любви. Наверное, эта тонкая смесь любви к этому занятию и ненависти к нему одновременно – никогда тебя за нос не водила – и наконец все сменялось окончательной и тотальной тебе уступкой. Помимо всего этого, у нее была просто отличная пизда.
Помню первый вечер, когда мы познакомились, я ушел с ней из бара. Большой Джонни, пробивной торгаш, сказал мне:
– Ее никто не приручит, Хэнк, но если кто-то и сможет, то один ты.
Она хорошо одевалась в дорогие тряпки, особенно туфли, и не похоже, чтоб от нее были неприятности. Я взял две квинты бурбона, кучу сигарет, и мы поехали на такси ко мне, где для разнообразия было сравнительно чисто. Некоторое время все шло неплохо. Я усадил ее на тахту, а она скрестила эти свои отличные ноги, и я с нею разговаривал, думал о том, как стану ее ебать, дал ей одну квинту бурбона, вторую оставил себе и сказал ей:
– Пей прямо из горла.
– Ты себя считаешь каким-то мистером Вандерпонтом, так?
– Да нет вообще-то. В дороге несладко пришлось.
– Чушь! Ты себя считаешь мистером Вандерпонтом!
Глаза у Джейн раскрылись очень широко. Она взяла свою квинту бурбона, подняла над головой.
– Постой! – сказал я.
– Что?
– Кинешь этого сукина сына – так постарайся в меня попасть и вырубить! Иначе он тебе в ответ прилетит. А я уж не промахнусь! Ну, теперь давай, кидай!
Она посмотрела на меня и поставила бутылку.
В ту ночь мы это сделали пару раз. Было очень хорошо.
А после сошлись лет на шесть-восемь в аду.
Я тут стараюсь излагать сжато, пересказывать самое главное, но как втиснуть сорок девять лет в четыре или пять тысяч слов? Поэтому я должен рассказать про эту Джейн всякое – вроде первой ночи, когда скакал на ней, остановился на полутолчке, спросил: