Этот поцелуй был как инициация. Потом уже был только грех. Они устраивали свидания почти по всей Польше. Чем дальше от Люблина и Кракова, тем лучше. За руки они держались, только когда оказывались одни. На людях они прикасались друг к другу лишь украдкой и на мгновение. Так они давали знать друг другу о своем желании. О Боге они не упоминали, хотя все время ощущали его осуждение. И только через год после того поцелуя в парке во время первой их ночи, когда они нагие бесстыдно наслаждались он сказал ей, что любит ее больше, чем боится кары. Любой кары.
Настоятельница монастыря кармелиток в Люблине узнала о романе сестры Анастазии из анонимки, посланной офицером Службы безопасности, который давно уже пас брата Анджея. Брат Анджей был важный объект. Поездки в Рим, визиты экуменических групп из США, контакты с прицерковной молодежью. Он отказался сотрудничать? Проявление юношеского романтизма. Теперь уже не откажется. Теперь уж не повторится то, что случилось в процессе давней провокации с военными лагерями. Из-за него тогда полетело несколько голов, причем даже в Варшаве.
Призвали его в военные лагеря вопреки закону. Но это было во время военного положения. Законы можно было устанавливать вечером и менять утром. Ему прислали повестку о призыве в летние военные лагеря для слушателей духовной семинарии. Это была явная, шитая белыми нитками провокация. Очередное преследование, чтобы его сломать. Ведь монахов было нельзя призывать ни на какие учебные сборы.
Таких, как он, оказалось много. Целый взвод. Таких же наивных или не информированных молодых монахов. Их собрали на полигоне неподалеку от Дравска.
Он провел на этих сборах ровно 11 часов. На вечерней поверке пьяный капрал приказал им молиться. Хриплым голосом он выкрикивал, как команды, строки «Отче наш», а они должны были хором повторять их за ним. Он стоял в строю вместе с остальными и молчал, пытаясь подавить в душе презрение к себе за то, что все еще находится тут. И наконец капрал проорал:
– Аминь. Я сказал «аминь», скоты. Громче, мать вашу, «аминь».
И тогда Анджей вышел из строя, подошел к капралу и с размаху дал ему пощечину. После первого же ответного удара в лицо он рухнул на землю. Избитого, со сломанным ребром, с головой, рассеченной пряжкой солдатского ремня, истекающего кровью из носа и ушей, его оттащили на перевязку в барак неподалеку от их палаток. Ночью от потери крови он потерял сознание. Пришлось отвезти его в госпиталь. Все выплыло наружу. Вмешался епископат. Какой-то важный работник госбезопасности в Варшаве вынужден был уйти в краткосрочный отпуск, а брат Анджей против своей воли вошел в историю оппозиции в Польше.
Но тогда это была, как говорили в Варшаве, любительщина провинциальных краковских детективов. Теперь он подпишет обязательство о сотрудничестве без единого удара и единой капли крови. И не понадобится выбивать ему зубы. А епископат? Епископат и пальцем не шевельнет. Епископат не допустит, чтобы всем стало известно, что «монах, получивший докторскую степень в Ватикане, безнаказанно трахает монашку из Люблина».
Настоятельница кармелиток отослала сестру Анастазию на полгода в крохотную деревушку в Бещадах, а также отправила письмо настоятелю доминиканского монастыря в Кракове. Но тот никак не отреагировал, так как письма не прочел. Служба безопасности перехватила его. Роман должен был продолжаться. Ничто не должно было ему мешать. Главным образом из идеологических соображений.
И он продолжался. В пустых хижинах пастухов в Бещадах, в гостинице в Жешове, в Кракове, куда Анастазия приехала ночью автостопом на два часа. Продолжался, потому что письма их перлюстрировались, а телефонные разговоры прослушивались.
Настоятельница кармелиток, обеспокоенная отсутствием реакции из Кракова, сама поехала туда. Через неделю брата Анджея перевели в Свиноуйсьце. Место должно быть как можно дальше от Бещад и перевод должен выглядеть унизительным. Его лишили права служить мессу. Два факультета. Папская академия. Лучший проповедник
Кракове. Такого приходского священника в Польше до той поры не было.
Когда он приехал в Свиноуйсьце, кто-то подбросил копию анонимки Службы безопасности в трапезную монастыря в Люблине. Мир должен был узнать о них. Сестра Анастазия стала балластом. Идеологическим балластом. Кстати сказать, это была чистая правда. Невозможно шантажировать целый орден из-за того, что в нем состоит единственная нимфоманка, не способная иначе уладить проблему.
Неожиданно с ней перестали разговаривать. Ей нельзя было прийти вечером в часовню, что она обычно делала до тех пор. Она за все получала выговоры. Ее всячески донимали. В один из дней на столе в трапезной оказалось распечатанное письмо от него. Полное нежности, любви, признаний. Когда она села на свое место, у нее было ощущение, что все глядят на нее с отвращением.
Террор этот продолжался больше полугода. Но она не отреклась от него. Напротив. После каждого нового унижения, после каждой новой обиды она все больше укреплялась в убеждении, что он достоин любви.
Его же мир испытывал еще безжалостней. Как-то в исповедальню ему подбросили использованный презерватив. В почтовый ящик кто-то опустил открытый конверт с вырезанными из газет фотографиями девочек, жертв священников-педофилов. «Возмущенные» прихожанки регулярно писали епископу. В течение полугода Анджея несколько раз переводили с места на место. Но он все равно продолжал любить ее. И ждал. Он не знал, чего ждет, но верил, что все это должно кончиться. Как срок в чистилище. Когда-нибудь он кончается, а потом наступает вечное блаженство.
Однажды сестра Анастазия исчезла. В тот день кто-то вывел из монастырского гаража машину. Сестра Анастазия поехала на ней в Ченстохову. На обратном пути в двух километрах от амбулатории в Почесной на прямом сухом отрезке шоссе она выехала на встречную полосу. Прямо под огромный датский рефрижератор. Следов торможения не было. Ее машина буквально въехала под радиатор грузовика. Анастазия умерла на месте. Ее всю искромсало. Никто из Люблина не приехал – даже на опознание.
Служба безопасности постаралась, чтобы результаты вскрытия стали широко известны и там, где случилось это происшествие, и в Люблине. У сестры Анастазии в крови обнаружили алкоголь и валиум, а в матке спираль.
А через месяц было Рождество. После мессы, когда все уже разошлись по домам и радовались приходу в мир младенца Иисуса, в маленький костел в Бяловежи вошел брат Анджей. Из каменной чаши у входа в костел он набрал освященной воды в бутылку из-под оранжада. Подошел к алтарю, поставил на него бутылку со святой водой, бутылку водки и маленький пластиковый пузырек с черной тушью. Высыпал горсть таблеток. Из пиджака достал набор игл для татуировки. Тушь из пузырька смешал со святой водой. Оперся на стол. Он стоял как раз напротив распятия. И стал наносить татуировку.
Утром пришли женщины зажечь свечи перед мессой. Возле алтаря учуяли запах водки обнаружили там брата Анджея. На его окровавленном левом предплечье можно было прочесть надпись «Бога нет».
Медсестра оборвала рассказ. Дверь кабинета отворилась, и санитар в белом халате выкатил коляску с ксендзом Анджеем. У меня было ощущение, что, проезжая мимо меня, он мне улыбнулся. Медсестра погасила сигарету, ткнув ее в горшок с пожухлым папоротником. Она подошла к коляске и молча покатила ее.
Санитар стоял в дверях кабинета и смотрел на меня, ожидая, когда я войду. Я не пошел туда.
В этой комнатке я понял, что хоть я и страдаю от любви к Наталье, но любовь наша была прекрасной, исполнившейся, и ее никто осуждал и не клеймил. Любовь, она всегда такая. Именно так нас учит Церковь. Но если вдруг она окажется не по нраву курии, тогда ее нужно уничтожить растоптать, оплевать, надругаться над ней, заклеймить, осквернить и унизить. Лучше всего уничтожать такую любовь во имя любви к Богу. Такое в истории бывало много раз.
В тот же вечер отец по моей просьбе отвез меня в карете «скорой помощи» домой. Моя комната ждала меня Мой письменный стол, мои книжки, мамина фотография над выключателем, письма Натальи, перевязанные зеленой ленточкой, на полке над письменным столом. Чистая благоухающая постель. Я ощутил нечто, что нормальные люди называют радостью. Всего лишь на короткое мгновение, но я знал, что она вновь была во мне. Я вернулся. С единственным решением: заткнуть ту черную дыру в душе. Заткнуть, забетонировать и жить так, чтобы она больше не раскрылась.
Я стал другой. Тихий. Неразговорчивый. Задумчивый. Напуганный. Я не пил. Я читал. Просыпался и читал. До вечера.
Ты знаешь, что книжки могут стать бинтом и гипсом?
Отец привык к моему молчанию. Он приходил в мою комнату и сидел со мной. Ничего не говорил, просто сидел. И радовался.
Однажды к нам в дверь позвонили. На площадке никого не было. А на придверном коврике лежал пакет из серой бумаги, перевязанный розовой резинкой. Отец принес его в комнату. Я его развернул. Там были две мои зачетки и листок с машинописным текстом. В нем сообщалось, что по решению ректоров обоих высших учебных заведений я восстановлен в студентах. Всего-навсего. И ни слова объяснений.