По сути дела, старик ни на минуту не прекращал своего монолога. Проснувшись утром, Петя заставал его перед зеркалом, низко висящим над раковиной, — сгорбленного, с помазком в руке и белой пушистой щекой, как у недолепленного снеговика. Он отрывисто бормотал:
— Зеркало, хм! Глупство, они готовы часами стоять перед зеркалом с куклой и смотреть на нее — туда… Но я говорю: «там», это и есть — «там», а не «здесь». Когда ты работаешь с куклой, она должна быть «здесь» — у плеча, у сердца… — Замечал взгляд мальчика, внимательно следящий за ним из раскладного кресла под окном, и восклицал: — А! добры ранэк! Ты тихонько слушаешь, лисья мордочка, что я говорю, а? Так вот я скажу и тебе: когда они говорят мне — работать перед зеркалом, я отвечаю: ты смотришь в зеркало и видишь ее «там», значит, водишь в это время «ту» куклу, а не эту, что в твоих руках. Они ничего не понимают в консепции кукловождения!
«Они» — это молодежь недавно созданного Областного кукольного театра, а точнее, два вдохновенных ковбоя — оба выпускники ЛГИТМиКа, — решивших своими спектаклями «перевернуть кукольный мир Сахалина». Казимир Матвеевич среди той компании имел кличку «Карабас» и считался оппозиционером, ретроградом, сторонником «закоснелого натурализма в кукольном театре». Петя сам слышал, как в бутафорской молодой главреж Руслан Сергеевич говорил художнику Юре Проничеву, что «Карабас» наверняка еще до революции разъезжал со своими куклами в телеге по деревням и «представлял под гармошку». Но это было вранье, вранье! — мама рассказывала, что давно, в ее детстве, у Казимира Матвеевича был во Львове небольшой семейный театр «Фотин» — по имени дерзкого древнегреческого кукольника, который не боялся высмеивать даже римских богов! — и в этом театре кукол водили жена, сын и невестка Казимира Матвеевича, впоследствии неизвестно куда пропавшие (и не дай тебе боже, сынок, спрашивать у него — куда).
Через год Петя уже многое знал об устройстве разных кукол — тех, что составляли труппу театра, и тех, что висели по стенам у Казимира Матвеевича.
О, это были совсем непохожие персонажи.
— Я не большой майстэр, — сокрушенно повторял старик. — Никогда не умел рисовать. Эскизы у меня делал Хэнрык, потом я относил их на Пекарскую, к Якову Самойловичу, твоему дзядэку, и тот вырезывал заготовки. Улица Пекарская, между прочим, ведет прямиком на Лычаковское кладбище, и раньше во Львове, знаешь, Пётрэк, хоронили по-человечески, пешком: катафалк, лошади с траурными плюмажами, за катафалком — медленная горестная процессия; люди тогда стремились осознать смысл смерти, а не мчались в грузовике — скорее покойника закопать и немедленно выпить… Но это я к слову, не слушай меня. Так я о том, что твой дзядэк Яков Самойлович, он и с механикой помогал, он и гапит делал, — вот этот остов внутри верховой куклы, на ктурэй голова насажена. Видишь, вот в этом Петрушке гапит простой, а бывает, на нем вся механизация крепится. Благодаря гапиту кукла может поворачивать, опускать, поднимать голову, и даже открывать рот, и даже двигать ушами! Гапит — наш большой помощник, Пётрэк… Яков Самойлович — у-у-у, он был король гапита. Он мне до войны сделал одну куклу, короля Ягелло, так у того открывались глаза и даже брови двигались, и все сидело на гапите, хотя он небольшой — вот, с человеческий кулак. А уж расписывал куклу тоже Хэнрык, под моим присмотром…
Старик оглядывал стены, с которых приветливо или грозно, печально или ласково глядели расписанные Хенриком куклы, глубоко вздыхал и продолжал:
— Это что касается верховых… Марионетка — там другое, другие отношения с человеком. Это ведь древнейшая модель человека, знаешь? Был в Древней Греции философ Платон. У него тысяча учеников была. Ты у меня один, а у Платона — тысяча! Так вот, Платон называл человека божьей марионеткой и говорил, что у него тоже много нитей — добрые побуждения, дурные побуждения… Но подчиняться стоит только «золотой нити» разума… Марионетку водить сложно: там все — в ваге и в твоих пальцах. И не забывай про седьмой позвонок: в этом месте талия, и сюда вставляется шарик, а на нем — все настроение верхней половины куклы. Попа — неподвижна. Попа — это так, она душу не выражает, потому к контролю не подсоединяется… Марионеток, Пётрусю, — их видимо-невидимо. Это как земные нации: есть китайцы, есть негры, есть индийцы и есть англичаны… И каждый живет на свой лад. Вот в Индии, к примеру, есть такие куклы: от них нити идут к обручу на шее кукловода, а вниз, к рукам, идут трости.
А есть, скажем, планшетные марионетки; это что значит? Они пронизаны горизонтальным шнуром, а тот одним концом крепится к твоей ноге, а другим — к палке, ктура в землю воткнута. Все представление — на доске, на земле. И ты куклой управляешь — не рукою, а ногой! А руками в то же время — пожалуйста, играй на гармошке. Тогда тебе и шарманщик не нужен. Вот у меня в театре и шарманка была, и механический орган…
За кулисами самого театра, утрамбованного в нескольких комнатах Клуба строителей, Петя бывал теперь часто, и, хотя в то время ему еще ничего не поручали, он уже знал наперечет всех кукол и обожал сидеть в бутафорской, наблюдая за тем, как работает художник Юра Проничев: как из скульптурного пластилина тот лепит форму вокруг деревянного штифта, большими пальцами вдавливает выемки для глаз, добавляет еще комок для носа, подбородка или бровей и потом долго колдует скальпелем, ножом и специальной металлической лопаткой, подбирая, насаживая нашлепку, затем, размазывая, пробегая всеми пальцами сразу ласковым и точным попаданием, как пианист по клавиатуре… Мальчик жадно следил, как зависают руки художника над болванкой, и вдруг — походя, ногтем мизинца — тот снимает еле заметную липкую стружку на толстом носу будущего Карабаса, подозрительно похожего на Казимира Матвеевича; и от этого едва заметного движения угрюмый нос старика вдруг становится грозным и значительным.
— Каков носяра победоносный, а?! — кивал Юра на болванку. — Нос, старичок, — это характер, это лирика… Ведь кукла в зал «смотрит» носом. Обрати внимание: у всех моих кукол крупные носы.
— А… глаза? — спрашивал Петя.
— А у глаз, наоборот, не должно быть подробностей: ни зрачков, ни ресниц. Подробности разбивают цельность впечатления. Зритель воспринимает что? Глаза целиком, дробить их негоже. — Он растопыривал пальцы, измазанные скульптурным пластилином, и, охватывая ими невидимый шар, подмигивал: — Обобщай, старичок! У обобщения сильнее «волна доброса» до зрителя, — и мягким толчком баскетболиста перебрасывал рожденный в воздухе мяч в умозрительный зал.
Петя и вправду часами сидел подле него тихо, как старичок. Молча и быстро подавал ножницы, клок наждака, тюбик с клеем. Боялся пропустить малейший этап работы. Любил следить за отливкой.
Вот Юра засучивает рукава своей заляпанной краской ковбойки, притаскивает из уборной тазик, наполненный водой, размешивает алебастр. И пока Петя следит за тем, чтобы смесь прекратила пузыриться, покрывает готовую болванку слоем вазелина…
— Ну, пузырится еще? — спрашивал он не оглядываясь. — Стой на стреме, не отвлекайся: мне нужен раствор, как сметана.
Вскоре он уже доверял мальчику рвать на мелкие кусочки бумагу, погружать ее в воду, отжимать, смешивать с клеем — готовить, говорил, «кашу — папье-Мáшу»… И потом, когда шесть, семь слоев этой, выложенной в форме липкой каши, проклеивались марлей и просыхали «как следует быть», Юра проверял твердость и прочность заготовки на просвет.
Был художник Юра экстравагантным ленинградцем, носил широкие клетчатые брюки, суженные к щиколоткам, курил трубку, как Шерлок Холмс, и брил голову чисто-чисто (великолепной формы череп у него был, настоящий — кукольный, полированный; хотелось гладить его, цокать по нему ногтями; вспоминались бильярдные шары, которые Ромка гонял по зеленому полю своей единственной левой).
Они вдвоем приехали — Юра и молодой режиссер Руслан Сергеевич, — тот тоже был в своем роде щеголь, но на манер иной: он отрастил бакенбарды под Пушкина и действительно немного на него походил, во всяком случае, вспыльчивым нравом. В отличие от добряка и симпатяги Юры изъяснялся он нервно, на репетициях пугающе быстро впадал в неистовство от непонимания актерами творческих задач.
Труппа — шестеро пожилых женщин, «Карабас» Казимир Матвеевич и студент текстильного техникума, страстный любитель театра Владик — казалась ему сущим наказанием, инертной массой. Петя же хорошо понимал только про «творожную массу с изюмом»; яростные выкрики режиссера ему, тихонько сидящему за кулисой, были непонятны и пугали его больше, чем выкрутасы пьяного Ромки. Тем более что режиссер приходил на репетиции с перочинным ножиком, утверждая, что тот его «внутренне рассвобождает» (будто готовился вскрыть какие-то свои внутренние нарывы). Входя в раж, грозился, что сейчас порежет всех кукол, и однажды одну таки порезал, отчего все, кроме Казимира Матвеевича, притихли и задумались об искусстве, а старик спокойно сказал режиссеру: