Сарай под рубероидной крышей опустел вскоре, а барачный народ затомился – все ожидали чего-то непоправимого. Но в общем коридоре висели тогда на верёвках только пелёнки – знамёна жизни. И до появления знамён смерти – сатиновых чёрных и красных полос без надписи, свисающих с колючих тёмно-зелёных венков, – было ещё далеко.
+ + +
Прежде всех помрачнела вторая квартира. Пожилые муж и жена, работавшие в конторе при колонии заключённых, перестали выходить к общему вечернему чаю. Могучий техник-смотритель и низкорослая секретарь-машинистка передвигали что-то у себя и переговаривались негромко. Но через две недели они поставили на общий кухонный стол бутылку «московской» водки – для всех, и выложили из авоськи огромный арбуз, тёмно-зелёный, полосатый, на боку которого нацарапано было «86 г.».
– Ты амперметр мой положила? – спрашивал техник жену, откупоривая бутылку.
– Давно… – отвечала она безучастно. – Вольтметр, говоришь?.. Да, положила куда-то. Кажется.
– Прощаться будем. Пора нам, – сказал техник соседям и занёс над арбузом широкий нож с деревянною ручкой.
– Всем пора, вообще-то, – примеривался он, покручивая зелёный шар, будто обезноженный глобус, потерявший подставку. – Убираться надо русским восвояси, пока не поздно! Туда, к Москве двигаться, да. К своим.
С этими словами техник вонзил лезвие меж двумя меридианами, и тяжёлый плод не пришлось резать надвое – он треснул под ножом и развалился сам на несколько сахаристых кусков, брызнув соком и чёрными семечками на клетчатую клеёнку.
– Переспел, – огорчился он. – Очень переспел… Два офицера у нас уже уволились. Тоже.
– Зато стал он самый сладкий! – приободрила его Тарасевна, севшая к столу первой. – Ишь, вызрел! Всем арбузам арбуз…
И так, выпив по рюмке, держа по красному куску в руках, барачные сплёвывали семечки в бумажные кульки и слушали изумлённо конторских: страшная пришла амнистия, никому не понятная, негласная. Выпускаются на волю преступники с самыми тяжёлыми статьями: убийцы, маньяки, рецидивисты – повсеместно.
Раскрасневшаяся жена техника озиралась, шептала, вытирая липкие руки тряпкой, подтверждала слова мужа:
– Закрытые это распоряжения, которые в бумагах не оставляют следов. Только требуют сверху, звонят каждый день… Рекомендации идут: срочно готовить документы к сокращению больших сроков наказания, тш-ш-ш… Срочно!..
Про измену в верхах все пока молчали, но чувствовали: слом жизни надвигается оттуда, грозовою тучей. И снова текучая горечь белой водки заедалась красной переспелой сладостью тяжелейшего плода с беспомощным стеблем, который торчал оборванной иссохшей пуповиной из малого куска, и его не брал никто.
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день… – переглядывались барачные, а дальше только молчали.
– Поедем, – только бормотал время от времени, вздыхал озадаченный хозяин второй квартиры. – Выхода не остаётся другого… Лопнет весь интернационал. С треском, с кровью большой. Очень большой… Ничего не понимают наши офицеры: даже амнистия пятьдесят третьего года такой не была… Кассиры-растратчики, матери-продавщицы, шофёры – остаются за решёткой, а головорезы освобождаются подчистую… Так-то!..
– И для чего? – приходя в себя, барачные опять принялись за арбуз. – Кому это надо?.. Чтобы всех уголовников выпустить враз на вольные улицы?
– Офицеры толкуют: для участия в будущих уличных беспорядках, – выпивал торопливо техник, забыв налить рюмки остальным. – На национальной почве, не иначе… Больше не для чего: политика!.. А вольтметр мой где?
– Ой, плохое затеяно дело, – сокрушалась его жена. – Старые конторские сказали: ну, теперь будет кому разбивать витрины и машины жечь.. И так – по всему Советскому Союзу, по всему… Вы только молчите. Тш-ш-ш: никому…
– …Нет! Мы – никому…
– Вольтметр где, спрашиваю! Не помнишь?
– Не помню!.. В коробке он, твой амперметр…
Переодевшись в гражданскую одежду, с двумя тяжёлыми чемоданами и одним рюкзаком, вскоре двинулись конторские муж с женою в путь, отдав свои ключи Тарасевне: «Если нигде не устроимся – вернёмся». А та в свою очередь оставила их у немой…
Но барачные встревожились, пошептались – и притихли после их отъезда. Думали: «Ничего. Как-нибудь обойдётся…» И Тарасевна прошла по всем комнатам, убеждая оставшихся:
– Вредительство! Разоблачено оно будет. И за властями есть кому досматривать. Я даже капли не сомневаюсь!
Следом за нею ходила по соседям нарядная немая, одобрительно мычала, успокаивала всех и каждого: ничего, придут генералы – с большими эполетами, с красивыми усами, с пышными! И наведут хороший порядок, поднимала она большой палец. Обязательно!..
Так жестикулировала тогда немая.
И в коридорном пространстве не было ещё знамён смерти.
+ + +
Сарай напротив барака всё стоял пустым. Лишь доски со стен и дверца исчезли со временем в топке котельной. А рубероидная крыша на кривых стропилах сохранялась, и врытые хлипкие столбы кое-как держались, приваленные осевшим саманом, когда вдруг прилетел перед зимою в заброшенное то строенье одинокий сизарь со стороны самарской, дальней. Сначала его даже приняли за мелкую курицу, расхаживающую меж разбитых старых корыт и тазов…
Барачные тогда ещё сильно дивились – не жили голуби в Столбцах раньше, и радовались они птице. Один старый Жорес, которого вселили только что во вторую квартиру, всё покачивал головою:
– Это русская птица, которая сбилась с пути.
Он смотрел на новых своих соседей сочувственно и, вернувшись от сарая, предостерёг всё же Тарасевну, как старшую среди прочих жильцов:
– «Голубь» называется у нас «русская птица»… Да, да, ваша радость – плохая радость: русская птица потеряла свой путь.
Он мог бы ей сказать больше: «Так бывает перед тем, как толпы вашего народа лишаться обжитых своих мест и станут ютиться, где придётся. А следом начнут сбиваться с пути другие народы. Нас тоже настигнут лихие времена… Сейчас встревожились и двинулись на север лишь некоторые русские семьи. Но скоро караваны бездомных скитальцев умоются слезами, без приюта и хлеба. Да, ваша радость – плохая радость». Однако слова его были не важны для жильцов. Новые соседи на него смотрели косо. А упрямая учительница фыркнула, не желая ничего слушать; она принялась выдёргивать из-под ног его половик, для стирки.
Тогда прихрамывающий Жорес поплёлся к себе, в тесную комнату, которая никак не становилась его комнатой, а всё была чужою. Но там никто не мешал ему, виноватому перед всеми, думать про заблудившуюся птицу, печалясь в одиночку.
+ + +
Южнее степей всегда водились голуби, только были они иными и назывались у тамошних русских не голубями, а горлинками. Этот же, прилетевший с самарской стороны в край безлесный и чуждый ему, был крупнее, темней…
Говорят, перед революцией залетела вдруг эта птица в степи. А следом появились и растерянные бродяги с Севера, скрывающие свои судьбы от властей. Они старались сойти за необразованных, чернорабочих и затеряться среди обычных артельных людей. Только каждый всё равно был виден в толпе, словно в одиночку он стоял на высокой горе. Так было… Их арестовывали потом приезжие люди в кожаных куртках, после чего пришельцы пропадали уже бесследно…
И перед самой коллективизацией, так же, появлялась в этих степях заблудившаяся русская птица. В те поры её видели даже южнее Столбцов, у самых Чёрных песков и Красных. По этому знали старые азиаты, чтовот-вот налетит ветер перемен, сорвёт русские семьи со своих насиженных мест, разметёт во все стороны света, и что ждёт их всех великое горе, и плач, и бездомье.
Вскоре толпы ссыльных были пригнаны под конвоем в самые гиблые степные места. Многие из них умирали на открытом пространстве, без тепла и пищи. Точно так же, как умирали потом от голода местные кочевники, отдавшие свои стада новой власти – в колхозы, где не выживали в тесных стойлах, без привычных вольных пастбищ, ни овцы, ни кони. Тогда степь покрылась трупами измождённых кочевых людей, не сумевших доползти до железной дороги, чтобы выбраться отсюда. Мёртвые лежали открыто, там и сям… А трупы пригнанных с Севера людей всегда собирали баграми в кучу и прибрасывали землёй ещё не умершие ссыльные, потому что наблюдали за всем этим командующие люди в погонах…
Да, так было в этой степи, равно принимавшей в свою землю и пришлых, и кочевников, – сразу после прилёта русской птицы, потерявшей вдруг способность ощущать свой путь.
Уцелевали здесь, правда, лучше других, во все тревожные времена, скромные русские степняки, ведущие хозяйство неприметно, – коренные жители гиблых этих мест; жилистые, как чертополох, живучие, как полынное горькое семя, и молчаливые, как бирюки… Уцелевали, поскольку всегда были достаточно бедны, обособленны и неприхотливы. Их скудная жизнь ни у кого не вызывала зависти, а значит, и не вызывала желания как-то её переустроить…