9
В семь мы садимся за стол в парадном зале на первом этаже. Тут кругом украшения из оранжевой папиросной бумаги, а на столах — обернутые фольгой горшочки с пылающими маками и застенчивыми гипсофилами. Тарелки — белые, сверкающие, такие чистые, что скрипят, если провести пальцем. Черноволосая Анна в белом платье — точь-в-точь итальянская мадонна. Иногда она искоса на меня поглядывает, наблюдает за мной, и я стараюсь держаться прямо, улыбаться, бодрюсь изо всех сил. Думаю, никто не заметил моего побега в лес. А может, мне только кажется, что я надолго исчезала отсюда, может, меня не было всего лишь несколько минут и только в моем сознании отсутствие растянулось на часы.
Анна подходит, приобнимает меня за талию, шепчет на ухо: «Все в порядке, мама?» Ее пальцы касаются меня, я чувствую ее тело рядом, от нее исходит тепло, мягкая ткань ее платья ласкает мою руку, ее аромат окутывает меня, как я люблю ее в эту минуту, мою дочку, как я ее люблю.
Когда она была у меня в животе, я все думала, а как я буду ее любить. Смогу ли любить ее так, как ей бы хотелось? Сумею ли прислушиваться к ней так, чтобы измениться, если ей не понравится, как я ее люблю? Если моя любовь окажется неуклюжей, это ее отдалит от меня или она поймет, что любовь — не только то, как ее выражают? Мы еще минутку стоим рядом, и этой минутки хватает, чтобы ей сказать, как я ее люблю. Она удивлена, я чувствую, как она вздрагивает, напрягается, но прижимается ко мне еще сильнее. Я не из тех родителей, которые постоянно повторяют детям «я тебя люблю», может быть, потому, что сама в детстве таких слов не слышала, а может быть, мне казалось, что слова эти говорят слишком часто и оттого они перестали что-нибудь значить. Наверное, я ошибалась. Я думала, что каждый прожитый вместе день жизни, все мелочи, из которых каждый день складывается, все поступки, все прощения, все компромиссы — лучшие доказательства любви и вполне искупают отсутствие этих трех слов…
После долгой паузы Анна отвечает: «И я тебя люблю, мама», и сердце мое лопается, как шарик, наполненный водой, и ничем, ничем уже не остановить потока. Все напряжение этого дня, когда я должна была постоянно следить за собой, все эти нахлынувшие на меня воспоминания, и этот человек, который появился так поздно, так поздно, и дочка, с которой я расстаюсь… У меня, разумеется, нет платка, я хлюпаю носом, опустив голову, и на моей груди расплываются два темных пятна. Мне стыдно, я уверена, что все на меня смотрят. Анна тянется к столу, хватает с первой попавшейся тарелки колом стоящую от крахмала салфетку, с хрустом ее разворачивает и дает мне.
— Да это же салфетка!
— Наплевать!
Мне до того нравится эта новая, легкомысленная Анна, что я начинаю смеяться сквозь слезы. Вообще-то жест вполне безобидный — взять со стола салфетку, если она понадобилась, — но я знаю, как важно для Анны, чтобы каждая вещь была на своем месте, знаю, какое огромное значение она придавала малейшей детали той огромной конструкции, которую так старательно рисовала, чертила, высчитывала, планировала. Сложенные в виде митры салфетки, стоящие точно в центре тарелок, — сколько тарелок, столько и салфеток, выверенное до миллиметра расстояние между тарелками. Будто бы прочитав мои мысли, Анна говорит этим своим спокойным, хорошо поставленным голосом:
— Как видишь, мама, не такие уж мы с тобой и разные.
Эта фраза… я буду слышать ее всю свою жизнь. Она будет, как нынче, синонимом сообщничества, а иногда, боюсь, и знаком того, что я не сумела распознать в Анне свою родную дочь, убежденная, будто я прямая ее противоположность. Ну и сама, всю сознательную жизнь воевавшая с любыми обобщениями, закипавшая, стоило кому-то обратить внимание на цвет кожи или тип волос, сама, сама, удивительно простым и очевидным образом, отдалила от себя дочку. Потому что у нее светлая кожа, потому что она любит цифры и ежедневники, потому что для нее главное — порядок во всем, потому что она хочет выйти замуж и жить как положено замужней женщине, потому что ей не нравится то, без чего не могу я, без расплывчатости и недоговоренностей. Наверное, я забыла, что она — это тайная часть меня самой, я — несбывшаяся, я — какой была бы, если бы осталась с родителями в этой солнечной, в этой тесной для меня стране, в этой стране красоты и расизма, в этой стране, где работа — добродетель, а ложь свидетельствует, что ты умеешь жить. Может быть, если бы я не прочитала столько книг, если бы не познакомилась с Мэтью, не узнала магии слов, приходящих ниоткуда, может быть, если бы я не стала сознательно и смело исследовать ту часть тени, ту часть пустоты, которую ношу в себе, может быть, я бы стала Анной.
Сколько времени мы отдаем тому, чтобы осложнить свою жизнь? Сколько времени мы тратим на светскую жизнь, на свой имидж, на то, чтобы казаться, и на то, чтобы схитрить, увильнуть, отвертеться, забывая о тех, кто нам дорог? Сколько мы разрабатываем теорий равенства, терпимости и сколько раз при этом доказываем — у себя дома, сняв маску, — что мы самые обыкновенные расисты?
Вытерев слезы, я торжественно заявляю Анне, что счастлива сидеть за столом для почетных гостей. Она улыбается, она меня поддразнивает, говорит, что я люблю красивые слова и пышные эпитеты. Молодые, их родители, свидетели на самом деле сидят за единственным длинным столом лицом к другим гостям, а те — за круглыми столиками. У нас — слева направо: Ив, раскрасневшийся то ли от шампанского, то ли оттого, что сердце уже забилось неровно из-за той девицы; Эвелина, мама Алена, в своей неизменной шляпе; Эрик, свидетель Алена, который вез нас на машине; Анна, Ален, потом я, мама новобрачной, и — рядом — Роман, папа свежеиспеченного мужа.
Да, он уже тут, похоже, он изучает под столом свои руки. Интересно, а как я сейчас выгляжу? Роман привстает, увидев меня. Такая старинная вежливость, и я уже начинаю таять от нее. Ну кто, кто сейчас так делает? Как было бы чудесно, если бы мужчина, который ведет вас куда-то, приподнимался всякий раз, когда вы выходите или садитесь за стол… Не такие ли мелочи делают человека в ваших глазах чуть-чуть лучше других? Он говорит: «Вы плакали». Я улыбаюсь куда печальнее, чем хотелось бы, он берет меня под локоть и помогает сесть. Там, перед нами, в зале, гости суетятся в поисках своего места, передвигают стулья, громко смеются, кого-то окликают, и я вдруг понимаю, что сидим только мы двое — Роман и я. Мы сидим и молчим, и я думаю, что первый раз в жизни молчу с человеком, которого едва знаю. И в этом молчании, в котором мы живем, осознавая, какой гвалт стоит кругом, защищенные неведомо какой волшебной силой, нам хорошо, так хорошо.
Я поворачиваюсь к нему, улыбаюсь, на мгновение он тонет взглядом в моих волосах, где-то между левым ухом и плечом, эта черная завеса мешает ему видеть то, что за моим плечом. Думает ли он о том, что было недавно, думает ли о том, что будет дальше, хочет ли меня поцеловать, нет, не просто коснуться губ губами, словно новичок в этом деле, а вобрать мой рот, вобрать целиком, как спелую ягоду, оставить мне свою слюну?
Вопреки всем ожиданиям, я заговариваю первая:
— Ален мне сказал, что вы журналист…
— Он так сказал? Хм… Смешные представления о нас у наших детей, правда? Да, я был журналистом, когда Ален был маленький. А сейчас живу в Африке.
Сердце дрогнуло. Я подумала и на мгновение, на крохотную минутку поверила, что он живет в Мали, у него дом в Бамако, в городе, куда двадцать три года назад Мэтью уехал, не обернувшись. Я придумала это для себя, словно от этого сегодняшний день осветился бы, все в моей жизни внезапно встало бы на место, она сложилась бы, подобно гигантскому пазлу, и я наконец смогла бы посмотреть на нее без страха.
Нет, нет и нет. Роман живет в Кении, в Западной Африке, может быть, у подножия Килиманджаро, далеко от красной пыли и реки Нигер, протекающей через Бамако, работает в какой-то международной организации.
— А я работаю в женском журнале.
— Да? Анна мне сказала, что вы писательница.
Я расхохоталась так, словно это была удачная шутка. Пока ведь мне не приходилось выбирать, какое из двух занятий — моя профессия. А какой смысл я придаю этому слову — «профессия»? Одна работа необходима для того, чтобы у меня был какой-то распорядок, чтобы, потрудившись, я могла отдохнуть, чтобы у меня были обязанности, чтобы я научилась наконец вести себя на людях, чтобы знала, что делается в мире. Другая — для того, чтобы ускользать, высвобождаться, жить своей жизнью, одной своей — и многими жизнями.
Мне часто хочется уйти из редакции, особенно с тех пор, как Анне не нужен мой заработок, но я думаю, что в писательском ремесле — во всяком случае, у меня это так — безумие всегда где-то рядом. Однажды я была особенно близка к нему. Это случилось лет десять назад или около того. Анна впервые уехала от меня на каникулы, уехала совсем одна в Бретань, погостить у Ива и Каролины. А я сняла дом в Вассербурге, в Эльзасе, в департаменте Верхний Рейн. Увидела фотографию в газете — и сняла. Дом был с красной крышей, и я вспомнила Кап-Малере, я особенно любила это место на Маврикии: маленький пляж, буквально горсточка песка, колкая высохшая трава — все то, что люди не любят, потому что не сядешь, церковь с красной крышей, такая четкая на фоне синего моря, а далеко-далеко, у горизонта, черная скала, остров-камень, Куэн-де-Мир. Несколько казуарин[29] почти у моря, но тут не полежишь в тенечке. На Кап-Малере нужно стоять лицом к морю, отчасти из уважения к нему. Ну, в общем, посмотрела на дом — и вспомнила все это, хотя, конечно, здесь все было не совсем так. Здесь красная крыша на фоне зеленого холма, а ворота выкрашены в светло-голубой цвет. Я подумала, что проведу в Вассербурге две тихие недели, буду по утрам писать, потом гулять, потом отдыхать, потом возвращаться к столу, писать, читать, писать, жить этим, этим жить…