Он очень красив. В белом и красном. Раньше он никогда так не одевался. На плечах у него золотые погоны, и на пальцах у него золотые кольца, и обут он в красные сапоги. Ты очень красив. Я никогда тебя таким не видела.
Но я видела тебя перед тем, как забрали сюда. Бег сжег мои ступни, словно кто-то подкладывал под подошвы угли. Ты был с мечом, ты был на коне. Может быть, я не ложилась трое суток, и теперь устала? Но ты явился, тогда, когда они настигли меня изнутри, исполосовали бичами и порубили клинками, и ты стоял надо мной, и лицо у тебя было в зеленых и черных тенях, и сам ты был в зеленом и черном, и плечи, и пальцы в серебре. И я видела сквозь запекшуюся кровь то сражение.
Надо было мне сюда прийти, чтобы увидеть тебя теперь таким светлым? Скажи, разве не я соткала тебе все эти одежды?
И ты, наверное, видишь меня не вот так — полумертвую, почти без дыхания, со спутанными волосами на бледном лице, лежащую неподвижно на тонком матрасе, сквозь который тело чувствует каждую ячейку сетки. Возможно, я тоже в красном и белом, и в золоте, стою перед тобой и лицо у меня светлое, как день. Я даже чувствую, кажется, тяжелый венец, схвативший лоб, поддерживающий волосы — этот металл непосилен, сними его.
Вокруг снова запело, тихо и торжественно, словно при погребении, очень внятно, на неизвестном языке. Воронка ахнула, вдохнула, и сознание утащилось, уволоклось в сон, похожий на обморок. Хоть бы знать, что происходит там, за гранью? Но пальцы сами собой разжались, и серебристый переливчатый хвостик чего-то чешуйчатого скользнул в сумрак.
8
Захватив с негустой книжной полки маленький синий томик, я отправилась к пруду словно бы невзначай — хотелось повидать Арсения. Может быть, извиниться: зря обидела, хоть бы и ненароком.
«Записки охотника» не шли на ум, а ведь, когда я читала их в прошлый раз, и в голову не приходило, что они исполнены изумиельного юмора, и струятся на равнине русского языка спокойной исполненной вод рекой. Чтобы уяснить всякие языковые редкости, пожалуй, не помешал бы словарь, но его не было.
«Изволите видеть», «пойдем со мной, читатель». Я уже была там, куда звал Тургенев, и впилась книгу.
Позади зашуршало, и я поглядела, ожидая видеть певца, но то была большая безрогая кудлатая коза, пришпиленная неподалеку на цепочке, которая просто оказалась длиннее, чем мне показалось. Животина с тупым любопытством неподвижно уставила свои квадратные зрачки и тихо проблеяла. Подошла, перебирая маленькими аккуратными копытцами. Шугануть ее? Приласкать?
Я протянула ладонь ей навстречу ладонь, и она ткнулась крупными теплыми влажными ноздрями, одна из которых была розовая, другая — черная. Тупой мягкий нос обдал ладонь влажным дыханием. Вымя висело такое веское, разбухшее, что ей трудно было ходить.
— А я думаю, хто мою Тихосю поддаивает? — раздался визгливый голос с другой стороны.
Бабуля телепала к нам, опираясь на палку и держась рукой за поясницу. Пушистые брови непрорезавшихся рожек нацелились со свирепой угрозой:
— Дачница?
— Да нет, простите. Я тут у родственников. И не трогаю я вашу козу. У нас — корова.
— Корова! — бабуля фыркнула. — У коровы молоко — никакого толку, что воду пьешь, а у козы сладенькое, сок, а не молоко. Ты вот пробовала хотя? По разговору слыхать, городська.
— Нет, наверно, не пробовала. Точно не помню.
— Не помню! — снова передразнила бабулечка, и снова фыркнула, как еж, словно чихнула. — Попробувала б — запамьятала! Густе молочко, як сметана.
Скулы заломило: жарко, и от молока я бы не отказалась.
Бабка намотала цепь на руку и двинулась со своей козой огородами к хате, которую я и не приметила сначала — маленький беленый домик с отставшей кой-где штукатуркой и крест-накрест планками наружу, с резными наличниками, прятался в вишнях на взгорке.
— Не трогала она, аха! — ворчал божий василечек, заботясь, чтоб я слышала все до слова. — А поддаивает-то кто? Черт леший?
Так же сварливо она бросила мне:
— Ну, подымайся, ходим!
— Куда это?
— Дак угощу Тихоськиным-то, раз уж так полюбилось…
В сарае встрепенулась пестрая курица на насесте, хрюкнул поросенок.
— Ну, ну! — окоротила бабка. — Всем стоять!
Сейчас, подумалось, вытащит из подпола замшелый пулемет, захованный со времен Петлюры, и всех порешит. Она завела козу за ограду, вытерла руки с синими венами и глубокими, словно нарисованными тушью морщинами, разложила старенькую тень марли на ведре. Обмыла козьи соски и принялась шоркать, приговаривая:
— Ты Тихо-Тихосенька, смирнесенька, молочко даешь вкуснесеньке, ой ты матушка кормилица-поилица, домоводница-домоседушка, и молочко-то твое на травушке полевой, анарав-то у тебя любезный, и шерстка-ат твоя что чистый бархат.
Заслушаешься.
— Вы сами придумали?
— Чего придумала. Господь за нас все уже придумал. Бильш не выдумаешь, хоч цилый вик думай. Пей! — она сунула мне в руки железную кружку с отбитой в двух местах эмалью и сплющенную.
Парное, густое, теплое.
— Пей, пей, девонька, щеки яблука, расти, коса, до пояса, а с пояса до пят, шоб было женихов штук пять. Це не я кажу, це ще матерь моеи матери казала, колы волосся мени мыла, а молоко для волоса пить дуже корисно, вин тоди крепкий стае, хоч веревки з нього вяжи.
Я вернула пустую кружку, поблагодарила.
— Не спасибствуй, милая, — старуха пожевала губами, бросила еще раз бесцветный слезящийся взгляд. — Нема за шо, тебе не впрок пойдет. Нещасливая ты девка, упустила свою судьбу, теперь не нагонишь.
— Это еще почему вы так думаете?
— Почему не по кочану, а вижу. Инколы вот вижу, а конешно шо не як матерь моя — она постийно всех видела, а я только иногда, на некоторых людей глаз мне открывает — и зрозумило, — а на кого смотрю-смотрю, и хоч ты мне очи вынай, нет понятия: будто неживые какие. Тебя вот, вишь, увидела. Нету тебе пути, так-таки и знай — нету. Отчаяния на душу не бери, а попусту все ж не мечтай, туча над тобой, скорая и большая.
— Ну, бабушка, пошла причитать! — сказала я в растерянности. — Я бы вас еще послушала с удовольствием, но лучше пойду.
— Ступай, дитятко, с Богом, — проговорила бабуля. — А возьми хрестик, да гляди не потеряй, последнюю долю с себя сымешь с им вместе.
Она вынула из кармана и вложила в мою руку дешевый металлический раскрашенный голубым и белым крещальный крестик на засаленной ленточке. Ну, вряд ли я стану носить такой!
Вернулась домой в задумчивости. Увидела племянника, и только тогда вспомнила: Арсений так и не появился. Впрочем, и к лучшему.
— Ты это откудова?
— Бабку встретила одну чудную.
— Маркеловну?.. С козой?
— С козой.
— Небось, понаплела она тебе. Ты ее не слушай, у ней сын в Россию отпросился на заработки и пропал считай десять лет как. Она безобидная, а притрушена якась — с придурью. Все несчастья скликает, пророчит всякую беду и вообще вредная стала.
— Она мне вот крестик подарила…
— Фу, ну и дрянь, на чем это он висыть? Ленточку сорви. Да и вообще все выкинь, напасть одна.
— Как крестик выкинешь, ты что?
Ленту срезала, а крестик — «дай хоч спиртом протру», сказал племянник — надела на цепочку с медальоном. Он совсем легкий, пусть.
9
Нашла носки. В шкафу, который стоял в коридоре, и где валялись тапочки, из которых пару извлекли мне в первый день. Там были и носки, правда, один синий, а другой белый и с дыркой, но у меня мерзнут ноги. Да и это психушка, в конце концов, так что можно носить, что хочешь. Хоть вверх ногами.
И почему-то я почувствовала, глядя на синий носок, что я близка к смерти. Какая спокойная и будничная мысль. Может, я здесь нарочно, чтобы наконец протрезветь. Даром, что не пила. Если не пила, это еще не значит, что не надо трезветь.
Я слишком малодушна, чтобы встречать смерть лицом к лицу. Еще пока малодушна. И поэтому я не получу известий о смерти. Ни от кого. И глазам своим не поверю, и рукам не поверю, ничему я не поверю. Потому что если это правда, то мне о такой правде ничего не известно.
Нюра подбирается сбоку. Она обходит меня кругом в зеленом помаргивающим коридоре и говорит печально:
— У тебя изо рта пахнет.
— Откуда ты знаешь?
— Там во второй палате вырвало женщину. И у тебя теперь пахнет…
— Не приставай! — это Инна.
Она учредила надо мной опеку, кажется.
— Хочешь сигаретку?
Теперь уже можно не только сигаретку. Мы идем в туалет. Густая вонь.
— Это еще кто наклал?..
Прямо на полу — куча дерьма.
— Надо, наверное, позвать санитарку, — говорю в растерянности.
— Ой, как есть дурная. Думаешь, санитарки будут тут убирать?..
— Да ладно, я уберу, — дверь открывается, и входит Жанна.