Просто он никогда не мог ощущать себя адекватным самому себе, и, возможно, вот так сдавив себе голову в угоду капризам тогдашней моды, обезумев от боли и осознав впервые свою первородную дикость, человек болезненно гипертрофировал в себе одно лишь эвристическое начало. И до сих пор, страдая от неуправляемой боли, причиняемой разгулом страстей, заполоняющих сверх меры все нервные волокна, человек исступленно хватается за голову, словно сжимаемую в угоду фатальному обычаю, точно тогда, давным-давно, он так и не снял пластическое изуверство, оставившее навеки неразвитыми животный леденящий страх и дикую первозданную неутолимую боль.
Деформации также подвергались и уши путем прижатия их к голове у маленьких детей туго прилегающими чепцами, благодаря чему ушные раковины до известной степени утрачивают нормальную способность хорошо воспринимать звуки.
Моему вниманию открываются чудеса зубной пластики, и под стеклом на черном сукне, снабженные пояснительными надписями, будто убитые воины, сложенные ровными рядами для удобств подсчета потерь после битвы, лежат зубы. То малайские, выкрашенные в черные и красные цвета, то фигурно подпиленные или заостренные, то с отверстиями на передней поверхности, заполненные золотом, как это делали на Филиппинах, то в футлярах из листового золота. Отдельно лежали зубы умерших, украшенные особым образом, так, чтобы их бездыханные владельцы имели более выигрышный вид на похоронах. Согласно преданиям и наблюдениям очевидцев, обладатели деформированных или украшенных зубов с презрением смотрели на людей с нормальными зубами.
Я зажму в своих неукрашенных зубах лазурную ворвань своего учения. Пусть же она, сколь сможет, поспособствует моему украшению в судный день.
Едва я углубляюсь в следующую приземистую комнату, оклеенную янтарного цвета обоями с изображениями дистрофического аиста, как меня старательно прощупывают гидрообразные символы китайского аскетизма — мужские чудовищной длины ногти, причудливо хоронящиеся от досужих мирских взглядов в серебряных футлярах, усыпанных декоративной проказой иероглифов. Здесь же покоятся аксессуары искусственной пластики носа, каковыми древние персы обделывали носы юных принцев, зрительно приближая их к идеальной форме смелого орлиного клюва. Подобно монументу векового немеркнущего соблазнения, на сладостном узилище корсета из китового уса и стали высится чучело белого павлина. Я топлю свои зрачки, никогда не расширяющиеся до видимых проявлений эйфории, в стеклянных сосудах с заспиртованными ножками китаянок, которые подобны лошадиным копытам, и пытаюсь вообразить их обладательниц на ложе любви. Я глажу сосуд с обрубком миниатюрной ножки и боюсь искалечить его своим состраданием, ведь длина ступни в восемь сантиметров считалась эталоном красоты.
Человек начинает украшать мир лишь тогда, когда он обретает чувство, что весь этот мир вторичен по отношению к нему. Человек всегда украшает вещь, которую хочет видеть порабощенной: свое тело — дорогой одеждой и тщательным уходом; свою женщину — изобильным комфортом, пряной лаской и драгоценными подношениями; свой интеллект — инаковыми мудреными учениями, чтобы придать ему соответствующий лоск и основательность; свою могилу — звукописно-беломраморной эпитафией; своего Бога, даже если он не видел его, — белой одеждой; всю свою жизнь — апокрифом завещания, хотя бы ему и не дадено было изведать, как и когда ей суждено завершиться.
Я восседал, окруженный экспонатами этой выморочной коллекции, точно облепленный квинтами своего многомерного психологического времени, и у меня начинало создаваться впечатление, что первое и единственное назначение любой коллекции — это способность заговорить память посетителя посредством расширения его судьбы за счет феноменов и событий, не являющихся его личными достижениями. И, наверное, только сейчас, понемногу превозмогая обширные подкожные инъекции селения X, я вижу, что все мое существо со всеми чаяниями и надеждами, страхами и восторжествованиями, бессмысленным, но энергичным и даже красочно радостным самоподавлением, со всем жизненным опытом и опытом многих индивидов, живших моей душой до меня, есть не что иное, как диковинный мутант судьбы, выращенный Туловым.
Могучее и благожелательное ко мне экстрапространство выгнулось окрест меня, истекающее ненасытным психоделическим состоянием, роскошеству и глубине коего могли бы позавидовать все мистики, ясновидцы и прорицатели. Но безупречное литье нерукотворного постамента стало обнаруживать бешено разрастающуюся раковину, и я ощутил на своем плече...
...руку моего всеядно
улыбающегося дядюшки, теперь необычайно серьезного.
— Габриэль, прости, мне трудно будет говорить тебе это, но приблизительно треть часа тому назад прибегал посыльный из нашей старой городской ратуши. Видишь ли, в сопредельных землях началось нечто наподобие восстания анархистски настроенных повстанцев, помышляющих захватить обширные области и создать из них свое государство немыслимого устройства. Бунт под предводительством какого-то новоявленного Спартака охватил многие поселения, а пропагандистская шумиха, мастерски состряпанная новым кумиром толпы, возбудила множество умов, потому он не испытывает сейчас недостатка ни в людях, ни в средствах. Он противопоставил износившимся и поэтому бездейственным идолам новых и потому более притягательных. Мало того, момент для начала вооруженной борьбы был выбран весьма удачно, учитывая длительно копившееся недовольство народа нерешительной политикой правительства. Экономический кризис, снижение покупательной способности денег, неурожай и, как следствие, рост цен на продовольствие, продажность чиновников, достигшая небывалых размахов, и еще сотни менее существенных причин, сказывающихся не в отдельности, но в тягостной совокупности. В общем, в столице объявлена мобилизация, и ты должен завтра утром явиться к военному коменданту для определения тебя в солдаты; ибо война началась, видимо, совсем не шуточная.
Для неожиданности я был уже недостаточно невинен и, мгновенно вернувшись из-за порога ощущений, я нащупал в кармане сюртука свои незаменимые розовые очки и, дождавшись, когда дядя уберет руку с моего плеча, сказал вдруг чрезвычайно прозаично и буднично голосом престарелого мусорщика, наткнувшегося в груде зловонных мерзких отбросов на туфлю римского папы:
—Я не мыслю себя в военной форме.
И, сказав так, почувствовал надвигающуюся беду одними лишь вкусовыми рецепторами, точно хотел проглотить лакомство в целлофановом пакете.
—Мужайся, Габриэль, ведь ты никогда не был пацифистом.
—Единственно, я предпочел бы быть убежденным импотентом, чем убежденным пацифистом.
—Ты уже готовишься к казарменному лексикону?
—Возможно, но грубостью, изливающейся с нашего языка, мы подспудно надеемся хотя бы отчасти нейтрализовать грубость прикасающегося к нам бытия; кроме того, пошлость тоже умеет лечить душу.
—Не оправдывай то, что тебе чуждо, лучше надень свои очки, и я тотчас увижу, что ты стал мужчиной.
Бесподобное ощущение, которое Тулов прервал своим аккуратным вторжением, оторвалось от основания и бросилось ввысь с безрассудно яростным поспешанием, одаривая меня последней волной благодати. Именно в этот момент я надел свои душеспасительные розовые очки таким грациозно-царственным жестом, коему весьма пристало венчать церемонию коронации владыки владык.
—Я готов воевать, если это необходимо.
Всю жизнь человек работает на свою память, и, для того чтобы сделать ее многомерную событийную коллекцию богаче, нужно расставаться со своим прошлым без излишних душеспасительных сантиментов, легко. Так, как будто все, что ждет нас в будущем, будет неизменно лучше. Чем легче мы прощаемся, тем легче и охотнее встречаем. Каждое прощание без капли горечи уже само собой подразумевает новую встречу, посему и умирать лучше всего с легкой, беззаботной улыбкой на устах, так, чтобы легкой смертью пообещать себе следующее легкое рождение.
Минуло всего несколько дней моей новопомазанной столичной жизни, а я не успел толком адаптироваться ввиду того, что вся моя психика еще изобиловала демонами лютого напряжения. Я не был ни в театре, ни в дорогом кабаре «Доминик», куда так любил хаживать во времена моей натужно беспутной юности. Нереставрированная брезгливость и щегольство не позволили мне хоть сколько-нибудь удачно приволокнуться, таким образом недостаток интрижки компенсировал избыток нереализованной чувственности, которая оттягивала мне манжеты. Я не успел посорить деньгами, хотя это удовольствие, сравнимое разве что с кормлением белых голубей в празднично людном парке, раньше было моим интимным советником, авантажно раскрывавшим стоимость многих людей и мнений. Все что я успел — это зацепить несколько непреднамеренных реминисценций, побеседовать с дядей, полюбоваться коллекцией и облобызать руку моей драгоценной тетушки Джулии, теперь уже прощаясь.