Али, на третьем зрелом году своей жизни все так же по-щенячьи любящий всех, к Паше проникся исключительной симпатией. Исполнив обычный ритуал бурной встречи, он не отошел от гостя, а потрусил следом за ним на кухню и прочно уселся перед табуреткой, на которую Паша пристроил свой тощий зад. В восхищении пуская слюни, Али взирал такими же, как у посетителя, круглыми проникновенными очами, как тот, разглагольствуя, пьет кофе, и наконец, от избытка чувств вывалив громадный язык, принялся лизать ему руки.
— Ну-ну, приятель, — царственно обронил Паша, — не стоит так унижаться!
В это мгновение эфемерный — тем и был хорош — карточный домик пашиного успеха рухнул. Так бывает, когда певец петуха пустит: всего-то одного маленького петуха, и свершилось — ария испорчена. Пошловатой реплики хватило, чтобы сдуть романтический флер, которым этот ни за грош пропадающий лицедей облекал свою пустоту. Пашу губило самообслуживание. Ему бы сценариста, хоть наполовину такого же одаренного — он бы айсберг растопил, не то что меня!
Обошлось без объяснений: на реакцию аудитории Паша был профессионально чуток — мгновенно уловил смысл случившегося! А ведь я глазом не моргнула… Распрощались добрыми приятелями, так что когда пару дней спустя хихикающая Томка поведала мне об умилительных опасениях насчет измены, нужды прозревать уже не было. После этого я еще долго имела возможность наблюдать Пашу, который с тех пор повадился в странноприимный дом, выслушивать его жалобы, обсуждать кандидаток в невесты. Они, крайне разнообразные, от нарядных юных красоток до крепких, видавших виды трудовых баб, подобно мне, неизменно сбегали от этого ходячего миража как раз на том этапе, когда он всерьез задавался вопросом, смогут ли они составить его счастье. Не без причин не доверяя собственному вкусу, он в таких случаях завлекал новое приобретение в гости к Клест, а чуть дама за порог, с жаром требовал от присутствующих оценки.
— Тома, как тебе кажется, она меня любит? — освоившись, Паша чувствовал себя здесь уж не на подмостках, а за кулисами и становился прост, как правда. — По-моему, любит! Алла, и нечего так пожимать плечами! Ты заметила, как она на меня смотрела? Она красивая, правда, Шура? Это ведь совсем не то, что предыдущая, как ее, Лиза — я рад, что от нее отделался, ты, Тома, была совершенно права: она корова! Ужасно провинциальна!
— Павел, окстись! — Клест хваталась за голову. — Кого ты притащил? Это же младенец! Мамина кукла! Вроде той Ксаны, генеральской дочки, помнишь, весной?…
— Как ты можешь сравнивать? Ксана — там же была явная ошибка… И вообще! Почему ты всегда мне настроенье портишь? Я влюблен, и точка… Значит, ты считаешь, она не подходит? Ты уверена? Боже мой! Если бы вы знали, как мне хочется иметь свой дом, со шторами на окнах, с креслами… И торшер! Хочу торшер! Так ты говоришь, ничего не выйдет? Гм! Может, я все-таки зря Лизу упустил?
Кроме одинаковых голосов в телефонной трубке, у Паши и Гоши, снимавших где-то углы, была похожая склонность бездомных бедолаг к радостям очага. Но если Паша грезил о торшере, в уютном свете которого он, как ему казалось, будет сочинять книгу о мизансцене, универсальные принципы построения коей, открытые им, перевернут все представления о театре и позволят любому недотепе играть гениально, то мечтой Гоши были дети. Как можно больше, но на худой конец хоть бы одно дитя! Собственно, одно у него и так было, но жена ушла к другому и дочку забрала.
Об этой дочке Гоша был способен рассказывать без конца, хотя она по малолетству не могла снабжать его представительными сюжетами. Но даже безоблачная доверчивость, с какой крошка позволяла приходящему папе вытирать ей попу, наполняла Гошу блаженством и казалась достойной описания. На его месте я бы так не умилялась: попу девчонке пора было подтирать самой — ей шел пятый год, она уже к вящему отцовскому восторгу сочинила стишок про маргаритки: “Я их срывать не буду, они прекрасны так!”
От скептических замечаний я, однако, воздерживалась. До поры до времени похождения дивной малютки устраивали меня все же больше, чем идиотские препирательства о том, почему я не хочу, неужели я обременена комплексами, при моей-то красоте, или я из самолюбия считаю нужным помурыжить его подольше, но, право же, нет нужды, он и так от меня без ума, разве не видно, или, может быть, на свое несчастье он мне противен, “тогда скажи прямо, я выдержу, мы даже не поссоримся, ты еще не знаешь Георгия Тульского: я не ссорюсь с женщинами, все мои бывшие любовницы для меня дороги, я остался им другом”.
— Да не противен, — втолковывала я, и унылое чувство, будто в эти моменты мой собеседник временно становится дебилом, заставляло меня подыскивать слова попроще. — И вовсе я тебя не мурыжу. Мне нужно время, чтобы понять, чего я хочу, чего нет. Как только пойму, не сомневайся: ты об этом узнаешь без проволочек. Если тебя все это тяготит, ты вправе уйти, я тоже не обижусь. Но мне наши отношения пока нравятся. Как выразилась твоя любимая поэтесса, “они прекрасны так!”
— Ясно…, — удрученный вздох. — Ты идешь от себя!
Тут я, признаться, тихо зашлась от восторга. Формулировка! В ней содержалась пленительная мысль, будто в подобном деле можно “идти от” кого-то другого. И не допущение, нет, — уверенность, что так бы и должно было быть, да вот, на беду, я сверх ожиданий оказалась своенравна…
О, мужские ожидания! Что-то во мне было такое, что порождало у противоположного пола надежды на власть, патриархальные мечты. В юности меня это бесило, потом стало забавлять, но в общем, я быстро поняла, что тут ничего не поделаешь. Так уж написано на роду: большинство моих побед — не более чем плод недоразумения. А большинство моих поклонников — не столько влюбленные, сколько мечтатели. Беспочвенные. Иначе говоря, прожектеры. Те, кто от разочарования, робости либо с устатку ищут тихой гавани в ее наиболее нудном, то бишь самом распространенном понимании. Да пошли они известно куда, эти заносчивые эмансипированные бабы! От ихних взбрыков, правда, кровь по жилам бежит быстрее, однако и рога, того гляди, быстро вырастут, и норов такой, что, пожалуй, не обломаешь. Нет, мне бы кого посмирней, попроще. Чтоб надежно. Без фокусов. Да вот хоть Саша Гирник. Чем плоха? Если присмотреться, даже и собой недурна. Мягкая, не балованная. С ней хлопот не будет!
Утрирую. Знаю. Грешница. И то, что, начав с этих выкладок, иной прожектер, бывает, доходит до приличных градусов увлечения, тоже надобно признать. А все же, господа, тоска! Мало что есть на свете скучнее, чем шашни с подобной подкладкой. Вот и Пришельцу явно помстилось, что из этой тихони, ежели ее уболтать пышными сравнениями, можно веревки вить. Паша зрел во мне покладистую торшеровладелицу — верно, потому и смирился безропотно с неудачей, что при виде нашей квартиренки смекнул, как трудно найти здесь уголок для любимого прибора. Если бы хоть тому, хоть другому пришло на ум, что на свой манер, так называемой тихой сапой, я эмансипированнее любой из трех граций странноприимного дома, а то и всех их вместе взятых, они бы близко не подошли.
Разве что Гоша?
Гоша, который перед свадьбой напрямик объявил невесте, что не изменять не может — таков уж он, но потому и от нее верности не вправе требовать. Редкая порядочность, как водится, не оцененная: вот теперь и считай дни от одного свиданья с дочкой до другого. С Гошей может получиться то, от чего я бы сейчас не отказалась — легкий роман…
А это уже мои прожекты.
— Грубая сила, напор, агрессивность — такие ужасы не по моей части, — гласит Тульский, не без труда перекрикивая оркестр в переполненном кафе. — Мои мужские претензии расположены в иной области. Все, что касается женщины, любви — о, тут я без преувеличений мог бы утверждать, что…! Потанцуем?
— Я не умею.
К сожалению, это правда. Хотя мне поныне случается петь, запершись в ванной, и танцевать на кухне под радио, рискованно потрясая стол и круша холодильник, танцы и пение на публике для меня исключены. Элементарное сострадание к ближним велит избавить их от столь убийственных впечатлений.
— Какая досада! Ох, ну и ритм! Я просто не в силах спокойно его выносить! Ты позволишь? Я только немножко попрыгаю…
Никого не приглашая, он танцует один в топочущей толпе, вольно, самозабвенно — на черта ему партнерша? Сейчас он забыл и обо мне, и о своей конторе, где ишачит за себя и трех подчиненных, потому что те без кнута с места не сдвинутся, а ему проще все самому сделать, чем погонять, забыл о безденежье, бездомности, об отнятой дочери. А шевелюра-то уже редеет на макушке… Рано. Тяжело ему. Но в этом он никогда не признается. Да не мне — что я? Себе. У него аутотренинг: “Мне хорошо, я спокоен, я легкомысленный женолюб, шутник и танцор, у меня беспечный характер, все мне нипочем…” А когда совсем невтерпеж, перечитывает сказки Шварца: “Он добрый! И умный! Возвращает к реальности”.