– Представьте, нет. – Она зачем-то снова поднялась на носки, потом опустилась на полную ступню. – Не хотела. Но вот стала же. Не балериной, конечно, а так... Ночной бабочкой... Или, как их теперь в песнях называют... – Она не договорила, что-то острое, дикое и злое мелькнуло в больших, тепло-блескучих глазах ее. Она отступила от меня на шаг, чтобы на этот раз уйти окончательно.
Не скажи моя случайная знакомая про ночную бабочку, я наверняка так и дал бы ей уйти. Но за спиной ее с грубоватыми стонами пошатывался майский, по краям чуть засвеченный зеленью лес. На фоне леса она показалась мне такой же уязвимой, как первая летняя бабочка, моту, должна была разговорами о театре, на худой конец о балете доказывать свою непричастность к грубому и жадному племени новейших путан.
Однако она молчала. Наконец, когда мы одолели чуть не пол-аллеи, насмешливо, но и с какой-то глубоко упрятанной печалью, спросила:
– Вы дачник?
– Увы, квартирант.
– Я тоже снимаю квартиру. Но почти в Москве, на Тайнинке. А здесь была когда-то давно, лет шесть назад. И вот... Решила заехать... Лес здесь особенный, и болота вокруг удивительные: радостные, веселые... И вереск на них уже зацвел...
Как бывалый загородный житель, я про себя снисходительно ухмыльнулся: вереск на болотах точно был, но пока, конечно, не цвел.
Не торопясь, словно нехотя, подошли мы к снимаемой мною даче. Снова налетел знобящий майский ветерок. И в его порыве мне почуялся вздорно-насмешливый голос моей только что съехавшей с дачи приятельницы: «Не успела я за калитку, а он уже по всему поселку за бабами шастает!»
Это была брехня и была чушь! Ни за какими бабами по аллеям никогда я не шастал, просто ей отчего-то всегда хотелось так думать. Возмущенный истомляюще звонкой глупостью съехавшей сожительницы и ей назло, я резко толкнул калитку.
Целый день мы просидели на даче, забыв про бутылку вина, ради которой на дачу и шли, рассказывали какие-то нии такой же брошенной, как я сам. Этой брошенности мне стало жаль:
– Погодите... Ну что песня. Мало чего теперь в песни не насуют!
Она вернулась, подняла на меня вмиг увлажнившиеся от радости глаза с чуть розоватыми белками, с желудевым, слабо-коричневым зрачком:
– Вы про бабочку не верьте. Просто я с техникой заработалась... Порхаю от компьютера к компьютеру. Там, знаете, тоже все бабочки по экрану... мельтешат, роятся... У меня есть бутылка вина. От-мен-но-го, – голос ее упал до шепота, – но-от-крыть-я-его-не-мо-гу... Не-мо...
Новая моя знакомая вдруг до жути, до красноты бурой в щеках, на шее, засмущалась, свесила голову вниз...
– Не надо было вам говорить этого...
– Ну отчего же. Надо, надо. А бутылку я открою. Пойдемте, – неожиданно для самого себя закончил я.
И мы робко и одышливо, удивляясь происходящему, немного нелепые в полувесенней жаркой одежде и тяжелой, чуть ли не зимней (тянулось и никак не могло окончиться прохладное утро) обуви, я – костистый, высокий, она – пухловатая, не выше среднего роста, с короткой, свободно шатающейся при ходьбе от висков ко лбу стрижкой и с ямочкой на одной из щек, – мы стали подниматься по аллее в дачный поселок.
Ну, ищущие знакомств подмосковно-московские дамы хорошо всем известны: теперь она должна была начать весело и без удержу болтать, сглаживая безрасчетную свою прячего не значащие истории, обнимались и слегка касались друг друга губами, остальное как-то дружно и не сговариваясь отложив на вечер. Вечером мы вышли ненадолго погулять. Возвращаясь, я еще издали заметил, что в комнате моей горит свет. Бесшумно отворив калитку, подошел я к окну, заглянул за жиденькие шторки: приятельница, утром покинувшая меня навсегда, воротилась. Чуть помедлив, я вернулся к моей спутнице, стоявшей поодаль.
– Ты знаешь, моя... Ну я ведь говорил тебе... В общем, она вернулась.
– Принеси мою сумку. Я пойду...
Даже в полутьме я почувствовал, как она вздрогнула и, уже не переставая, дрожала весь вечер и часть ночи, дрожала так, словно ей вынесли смертный приговор. Да! Верно! Именно такая дрожь, какую видел я когда-то у подсудимой, ждавшей на одном из судебных заседаний приговора, ухватила и хищно трепала ее тогда!
– Принеси... – шепотом повторила она.
Я на носках вошел в плохо освещенную каменную дачу, нашел в сенях сумку, мы все так же сторожко выкрались со двора и за калиткой в растерянности остановились.
– Я побегу... Пойду на поезд, – снова забеспокоилась она. Тогда я ухватил ее за рукав серой куртки и грубо, даже как-то нагло поволок в противоположную от станции сторону, к одной из темных, пустых, строенных еще в веке минувшем дач.
Мы лихо перемахнули забор и, отколупнув нехитрую защелку замка, пробрались на веранду. Там было сыро.
Я опять почувствовал, как спутницу мою непрерывно и крупно бьет дрожь.
– Давай выпьем... Где вино? – Я нетерпеливо полез в ее сумочку.
– Не сейчас... Потом...
– Ты вся дрожишь! Выпей – согреешься!
Я выдрал у нее из рук сумочку, выхватил из сумки бутылку, сбил с горлышка щелчком акцизную марку, скусил пластмассовый колпачок и, утвердил бутылку на столе, стал большим пальцем продавливать пробку внутрь.
– Мне лучше уйти... Я... – вновь лепетнула она. И тогда, оставив бутылку, я стал торопливо, не разбирая застежек и пуговиц, раздевать ее.
Ни топчана, ни укладки, ни какого-нибудь рундука на веранде не было. Зато было соломенное, качающееся на двух напольных дугах кресло. На него мы и взгромоздились. Потом, чуть успокоившись, перелегли на пол, постелив на него всю сброшенную с себя одежду. Спутница моя согрелась, дрожь ее стала беззаметней, мельче.
– Ты спас меня, спас... – твердила она, – спас... А я... – Тут, спохватившись, она шлепнула себя пухлой ладошкой по лбу.
– Вино! Теперь можно выпить.
Было совсем уже темно. Я нашарил на столе спички, отыскал неглубокую мисочку с расплавленным, а затем раскрошенным в ней огрызком свечи и торчащим из стеариновой каши фитильком, потом «каганец» этот (так называла мисочку со стеарином моя давняя знакомая, высокая, мосластая, до смешного распрямленная какими-то корсетами и накладками старуха, боявшаяся электричества и приезжавшая на дачу с инспекционными осмотрами каждую субботу) зажег. Нашлись и стаканы. Мы выпили слабо-ароматного, ломящего зубы вина, и я тут же, на полу, в ворохе одежды стал забываться прерывистым и тревожным полусном.
В полусне этом душном, в полусне мучительном мне слышались слова лежавшей рядом женщины. Она восторженным шепотком рассказывала о вине, заменяющем кровь, о винных десятиведерных бочках, закапываемых где-то на юге при молодом месяце в теплую осеннюю землю, о медленно и глухо вызревающем в бочках царском напитке, о какой-то запойной капле, добавляемой иногда в бочку. В ушах у меня стоял бродильный гул, мельчайшие пузырьки дивного хмеля плыли и лопались в воздухе, тихо-слабо прокалывались в мозгу. Но вот в ноздри и в рот лез обморочно сладкий запах убоины, словно укрыт я был шкурой, содранной ловким драчом с давно издохшей овцы...
А вслед за гулом и запахом убоины посыпались выкрики на непонятном, хотя и явно знакомом по университету языке. Кажется, это был греческий разговорный язык «койнэ». Я его все так же не понимал, но стал вдруг чувствовать ранее от меня скрытую силу, даже мощь этого языка... Вскоре выкрики как-то сами собой, не переводясь на русский, прояснились: они от чего-то предостерегали, чему-то неведомому, а возможно и непоправимому, предшествовали...
После выкриков, медленно и высоко подскакивая на плохо седланных конях, вломились на дачу, прошли ее насквозь, таща за собой обломки дерева, металлические прутья и лом, всадники в медных, тяжко сверкнувших нагрудниках; дико громыхнули колесницы, мелко и гадко орущие рабы провели трех коней в поводу, затем остановили их, принялись окатывать потные лошажьи спины приторным, доводящим до рвотного спазма виноградным суслом, тут же омывки стали сбирать в серебряные лохани, стали их, захлебываясь, пить, стали, будто дразня кого-то, еще гаже, еще мелочней прежнего орать...
Вдруг вся эта галиматья, словно мелко исписанная табличка в справочном вокзальном автомате, трепыхнула металлическими крылышками, перевернулась, полыхнула на лету зеленовато-коричневым торфяным огнем, затем сухо, как зеркало, треснула, шваркнулась оземь, расплавилась.
Я с усилием раздернул веки. Красноватый огонек «каганца» брызгался-трещал высоко над столом в руках у покинувшей меня навсегда приятельницы. Она стояла на пороге незапертой веранды и, поднеся огонек близко к лицу, невидяще жмурилась. Потом как-то безразлично и устало произнесла.
– Так значит это ты Зоя? Про тебя мне, зараза, и говорили...
– Меня зовут Кира, – важничая и моментально по-детски надув свои и без того пухлые губы, сказала лежавшая рядом со мной.
После вина и краткого забытья у меня ломило затылок, покалывало веки, кроме того, сразу стал тяготить повисший в воздухе скандал. Мне казалось – я снова слышу крики, на этот раз женские, слышу свистящую ругань. Сев, я дотянулся до бутылки на губах чуть кислящего, но под небом и в горле мягкого и не вызывающего обычной изжоги вина, приготовился из горлышка пить. И тут же в ушах вновь засвербели настырно бормотанья из недавней полуяви: