Юля Смирнова тоже хотела вспомнить что-то такое, похожее на обиду от них, “от проклятых мужиков”, но вспоминала только своего Мирона с цветами, купленными на последние деньги, его голос, такой приятный баритон, с легкой хрипотцой, и слезы подкатывали к горлу. Но теперь не только слезы, а благодарность Мирону, который послал ей Николая Николаевича. Оттуда, с небес, вот так вот взял и послал, как пиццу с доставкой на дом. Пришла к заместителю министра брать интервью для заводской многотиражки, записала все, как полагается. Он попросил, чтобы, как только будет готово, Юлия Львовна показала ему текст — он привык, чтобы все, что идет за его подписью, было точно выверено. Она прислала с курьером расшифрованное и выправленное интервью. Он узнал ее телефон и позвонил — обсуждал с Юлей чуть ли не каждую строчку. И сказал, когда работа была закончена, что она высокий профессионал, что людей с таким чувством слова он не встречал и что только теперь понял, из каких бесчисленных возможностей языка приходится выбирать. А потом прислал билеты в театр — два билета, сказал, для вас и вашего мужа. Она ответила, что мужа похоронила почти шесть лет назад, и тогда он сказал, что хотел бы пойти с ней, если она не решит взять с собой подругу.
Вся эта медленная любовная история разворачивалась и читалась по складам вслух в небольшом пространстве заводской библиотеки. Марина Исааковна смотрела на крепнувшую любовь как на создававшуюся на глазах могучую фреску, расписанную под самым потолком храма, и еврейские шуточки были на время забыты. Они с Людмилой знали о каждой их встрече, о походах в театр, консерваторию, ресторан, на вечер поэзии, на торжественное собрание с концертом, посвященное юбилею ленинского плана ГОЭЛРО, но не представляли, как после этих походов, возвышенных обсуждений влюбленные взрослые люди окажутся голыми друг перед другом. Как достигнутый накал духовности спустится на низкие этажи физической страсти, близости, как приземлится, перестанет летать, воплотится в реальную жизнь, которая имеет простые слова и неумолимые смыслы.
Тулупова и Шапиро понимали, что Юлия Львовна может соединять эти две стороны с рукодельной виртуозностью, она владела редкой техникой вышивания любовной ткани — обращаясь друг к другу всю жизнь на “вы”, они могут заниматься этим каждый день и иметь детей.
— Существуют мужчины и …мужчины, — ответила как-то Смирнова на вопрос Людмилы Тулуповой о том, почему одни особи мужского пола ищут брака, а другие — избегают и страшатся.
“Есть женщины и …женщины”, — произнесла про себя тогда Людмила и в очередной раз посмотрела на Юлию Львовну Смирнову как на неземное чудо, от которого ничему научиться нельзя, которое есть и есть, как сок в стволе деревьев.
И вот теперь они сидели втроем за накрытым столом, в библиотеке, и пили отходную. Юля через месяц выходила замуж за Николая Николаевича, а сейчас увольнялась и переходила на работу в информационный отдел министерства. Сам Николай Николаевич переходил на работу в Совет Министров, начальником департамента, он считал, что вместе работать они не должны, но и оставаться на заводе редактором многотиражки с ее чувством слова и ответственностью — тоже не дело.
Юлия Львовна принесла торт и бутылку коньяка на обмывку своего ухода. Мила испекла пирогов с капустой и мясом — ей всегда удавалось дрожжевое тесто и друзья удивлялись, как с таким кулинарным талантом она до сих пор не замужем. Шапиро ничего не приготовила, она этого не любила, просто купила по дороге бутылку красного шампанского и все.
— Азохн вей, я не мишуге, чтобы прощаться, как на похоронах, — сказала Марина Исааковна, специально вворачивая еврейские словечки, чтобы не рассупониться и напомнить себе, что принадлежит к великому, истерзанному народу, который не слезоточит по пустякам.
Тулупова спросила, что такое “мишуге”, и получила ответ: “помешанный”.
Никто ничего не ел. Попробовали одно, другое, выпили крепко и говорили, и смеялись, и вспоминали читателя — поклонника женских форм Людмилы Тулуповой Савельева. Затем, когда неподдельным родством и любовью прониклась каждая клетка, Смирнова разлила остатки коньяка по рюмкам и сказала:
— Во мне рождаются стихи. Я их прямо сейчас зачитаю. Стихи про нас.
Женщины замерли — Смирнова должна бы писать что-то такое, у нее слог, она такой человек. Юлия Львовна смотрела на родные, раскрасневшиеся лица жаждущих ее творчества. Она медленно начала говорить, останавливаясь в поиске точных слов.
— Стихи будут белые. Белые-белые. Белее не бывает. Как снег или еще белее. Милые. Милые вы мои женщины. Моя лодка. Моя подводная лодка с парусом. Лодка, не всплывающая на поверхность. Я ухожу. Я ухожу от вас. Мы столько держались вместе. Мы воспитали детей. Наших детей — Сережу и Кларку. Вы, дорогие мои, вы со мной похоронили Мирона. И не дали умереть мне. Вы удержали меня. Мы выжили вместе. Выжили, выжили, выжили. Вы стали теми, кто не покинет мое сердце. Никогда. Не покинет. Мариночка, ты моя, Шапирочка. Как мне без тебя, азохн вей, кто это знает. Кто? Милочка. Тулупчик, ты мой, теплый. Мой нежный. Пусть у тебя на груди твоей греются тысячи. Тысячи мужчин. Пусть припадают к твоей груди. Пусть им чудится лес. Поле. Пьяная наша родина. Я люблю вас. И все. Как я без вас буду…
Больше ничего говорить не могла Юлия Львовна, голос дрожал, слезы полились ручьем и были подхвачены, будто реки вдруг в одном месте слились, Тулуповой и Шапиро. Марина Исааковна сквозь рыдания и поцелуи сказала:
— Мы сейчас станем как заливная рыба. Это все — коньяк и шампанское.
Он запретил прислушиваться к себе, к своему разуму, он заставил его замолчать — прижаться к теплому и просидеть всю жизнь у ее груди, которая и по Фрейду, и по Юнгу, и по самому себе что-то означает, но что — не его дело, он, Хирсанов, знать этого не хочет — он должен быть дураком. Молчать, не думать — почему, что? Все! Вот грудь. Она пахнет. Кажется, сеновалом, клевером. И не только. Чем-то розовым. Она притягивает его — грудь незнакомой женщины. Не юная.
Хирсанов стыдился собственных мыслей, которые кружили, как буйно помешанные, по палате, — он шел за ее запахом и молчал. На бульваре она сказала — поехали. Достала деньги из сумки — на такси, слава богу, хватит. Остановила частника, какого-то дагестанца на старых битых “Жигулях”. Плутали — тот совершенно не знал Москвы, нарушал лихо, в ночном городе разворачивался где захочется. Подъехали к библиотеке, к самым дверям. Ночь. Пусто. Ни одного прохожего. Он стоял пьяный, измотанный, усталый, не произнося ни слова, пока она, как заведенная, через каждую минуту нажимала на звонок, вызывая охранника. Казалось, это такой спектакль, где главная героиня на сцене под тусклым фонарем, на крыльце нарисованного дома, нажимает на кнопку; раздается глуховатый звонок за дверьми, она ждет; рядом безучастный тихий седой мужчина смотрит на женщину; они вдвоем, две подсвеченные фигуры, концентрируют тишину зрительного зала. Когда кто-то из публики не выдерживает, кашлянет, заерзает на стуле, она снова нажимает на кнопку звонка, сильнее и дольше, чем прежде. Все устали ждать — в зале кашель, и вдруг из-за двери слышат отчетливые звуки идущего человека, он звенит ключами, открывает заднюю дверь, подходит к следующей, и сквозь специальную форточку в ней видна часть лица.
— Людмила Ивановна, что случилось?
— Ничего, — сказала Тулупова. — Олег, открывай.
Когда сонный охранник отпер дверь, Тулупова схватила за руку Хирсанова и потянула за собой, как ребенка.
— А…он?
— Ему нужна одна книга, — ответила Людмила и самовольно сняла ключ от библиотеки со стойки.
— Все в порядке, Олег, не волнуйся, — крикнула она, уже поднимаясь по лестнице.
Тулупова не хотела включать верхний свет в библиотеке, на ощупь добралась до стола с компьютером и включила стоящую там настольную лампу. Нажала на кнопку электрического чайника. Он зашумел.
— Ты в библиотеке, Кирилл…
— Я похожу…
Хирсанов двинулся в глубину букв книгохранилища. Дальний свет от лампы и, кажется, еще какой-то другой, исходящий от самих книг, позволял читать корешки с фамилиями авторов. Короткая полка на “А”, подлиннее — на “Б”, “З” — совсем короткая. В полутьме это были улицы небольшого городка. Пересекающиеся, параллельные и прямые. В геометрии теней, в запахе книжной пыли Хирсанову было уютно и ново. Мила посоветовала ему пройти левее, там были книги еще с двадцатых годов, и не только музыкальные, она сказала, что многое уже разворовали, но кое-что осталось. Он пошел вглубь, левее, увидел ряды книг, совсем старых. Достал одну, полистал, потом другую. На пересечении стеллажей стоял старый венский стул, он сел на него, положил на полку книгу и, как в цветущем саду, стал вдыхать запахи, наслаждаться ночным, заговорческим видом библиотеки.