– каждый в свою меру, и завалились.
Когда я выходил из воды, одной ногой уже опираясь на травянистый берег, маленькая вертлявая змейка, борясь с течением, мазнула по щиколотке, я – похолодев – выдернул из воды ногу. Точнее, выдернул и похолодел, глядя: не такая уж маленькая, и вся – из смерти.
Стайка детей, вившихся вокруг Ксении, выкатилась из ложбины меж нами, как печеная картошка, и теперь обкатывала меня.
Один из них, посмелей, вышагнул вперед и согнул руку в локте, напрягая размазанную сопельку мускула. И, разогнув, указал на меня – теперь, мол, ты. И, хотя мои успехи в этом деле немногим отличались от его, это вызвало шквальное ликованье. Первый и последний раз в моей жизни я был безоговорочно опознан как Геракл. В этой стране – духовного мускула и струйного тела – это было абсурдно вдвойне. А они, ликуя, требовали повтора, и я гнулся, впрягаясь в эти идиотичные позы, обузданные руками, защелкнутыми на замок.
Ксения поглядывала на меня из-под ладони.
До пяти оставалось чуть больше часа, мы пошли в деревушку пообедать.
Единственная харчевня стояла у дороги: стол со скамьями в сумраке хижины и кухня, открытая улице, как бы на сценке, слева от порога.
На этой сценке на корточках сидит повар в окруженьи черных лоханей, каждая – на своем, облизывающем ее с исподу, огне. В одной створаживается молоко, в другой тушатся овощи, в третьей кипящее масло, в четвертую он заглядывает, приподняв крышку, и, сыпанув что-то в щель, перекидывает кисти рук, не сходя с места, к пятой.
Пятки сомкнуты, подбородок лежит на коленях. Для кого эта музыка? Ни души вокруг.
В пять мы поднялись на диковинный остов лестничной площадки с припаркованной к ней Кшетрой и сидящим на ней, уже на помосте, застланном узорчатой красной попоной, камуфляжным колонизатором.
Денью – впереди, мы – свесив ноги по правому борту. Двинулись.
Я ожидал леопардов и тигров, вглядывался меж деревьев. На заросших участках пути Денью приподнимал над головой ветви и передавал их мне через голову Ксении. Она несколько раз пыталась что-то сказать, я подносил палец к губам.
Были олени, павлины, мангусты, орлы, тигров не было. А может, он крался за нами, скользя на животе от дерева к дереву, этот огненно-рыжий матрос мирозданья?
Шли по ущелью, по пересохшему дну, заваленному валунами. Кшетра знала проход, он был не уже, но и не шире ее габаритов; мы поджимали ноги. Мертвая сушь. Не верилось, что эти пересохшие губы и опущенные ресницы леса знали вкус влаги.
На обратном пути, уже на подходе к стойлу, мы увидели Йогина; он стоял в тенистой низине посреди лопухов и папоротника, размахивая хоботом, рядом с ним, на раскладушке, лежал угрюмец, глядя на единственное во всем небе облако, распускавшееся на глазах.
В отеле, в связи с приездом многокоечной семьи, нам предложили перейти в люкс – без доплаты. Зеркала, ковры, телевизор, золотом расшитые занавеси, свадебная постель… Мы как-то виновато, украдкой глянули друг на друга.
На газоне зажглись фонари, мы сидели за тем же столиком. Никого, кроме деревце-официанта. За оградой – река. Чуть выше дамба, шлюз и бесшумная гнутая стена потока, мистически подсвеченная незримыми прожекторами.
Ели молча. Я ждал от нее, она, как водится, от меня – первого шага. А первого – было, видимо, мало. Теперь.
Пошли прогуляться. Досада. Именно здесь, сейчас, когда жизнь пришла с такими дарами… Оттаять бы нам, слиться бы с нею втроем…
Что же мешает? Мужчина в ней? Во мне женщина, удвоенная в ответ?
Тропа в джунгли, безлунье, в одной руке у меня фонарик, в другой – ее ладонь. Стоим на дороге, перед тропой. Пройдемся, – спрашиваю, – вглубь немного? Молчит. Идем.
Я выключил фонарь, глаза привыкают ко тьме. Но не к такой. Черные кошки в ветвях, и под ногой змеи. Будь я один – мало сказать – неуютно.
Ее ладонь. Я чувствую эту морзянку меж ее головой и ладонью.
Чувствую по ее едва уловимым движениям пальцев, по влаге, по тяжести, по напряженью, с которым она пытается обесточить ладонь, чтобы не чувствовал, что она чувствует.
Пещерная тишина. Стоим, неразличимы во тьме, вслушиваемся. Передаю ей фонарик. Включила, выключила. И круг световой на глазном дне гаснет. И лицо ее рядом – еще темней.
Здесь, в этом лесу, как нам сказали, уже месяц как бродит тигр.
Паломник, южанин. Туда не ходите, сказали, – туда, где стоим.
Завтра, то есть сегодня уже, до восхода встаем и пойдем поглядим, побродим. И ведь не скажет "нет", но и "да" не скажет.
Была у нас такая шутливая отговорка. С подмигом якобы. Я: "А я тебе не доверяю". Она: "Как и я тебе". Стремясь к тому, что как раз напротив. А что напротив? Зеркало под соломкой. Мягко стелено.
Истинно, истинно говорю вам: будьте, как Йогин.
– What? – еле губами спрашивает, видя мою улыбку.
– Йогин, – говорю. – Ты бы хотела им быть?
– И, – покачивает головой, – стоять с тобой через стенку?
– Ну, недолго, – говорю. – Скоро отпустят.
Разбудила она меня еще затемно. Может, и не спала совсем. Разве скажет? Встали, вышли.
У ворот нас нагнал этот деревце-официант. Вчера мы с ним говорили об этой вылазке. Больше жестами. Словарь его был – слов пятьдесят.
Стращал. Видя, что мы непреклонны, предлагал разбудить. Я ответил, мол, лучше, чтобы будил неспящего. Он не понял. Ксения сгладила. Он сказал, что будет нас сопровождать. Спасибо, не стоит, – ответили.
Теперь он вился вокруг нас, пытаясь вклиниться между мною и Ксенией.
Мельтешенье его раздражало, магия утра и предвкушение предстоящего явно смазывались его присутствием, но я еще надеялся, что у моста он отлепится с моей помощью, но сейчас на это не было ни сил, ни слов; под языком еще додремывала ночь.
Я отклонился от Ксении на полшага, и он тут же юркнул в этот зазор, распуская хвост и постреливая на нее глазом.
Этот декоративный петушок ступал на цыпочках, вытянув вверх шею и поклевывая воздух перед собой. Раздражал он меня все больше.
Особенно когда мы вошли в лес, а он – в роль великого следопыта.
Этот маленький чинганчук с расправленной грудкой, будто накачанной гелием, вдруг вырывался вперед и, принюхиваясь, замирал. То – вприсядку петляя между деревья-ми – исчезал в дебрях, выходя с закатившимися глазами. То – как прыгучий мячик – пятнал землю, уносясь по тропе и выскакивая из кустов к ногам Ксении, поклевывая воздух – теперь уже у ее лица.
На поляне с буйволами, дымящимися в первых лучах солнца, вид его стал и вовсе непереносим. Покидая поляну, он попылся взять Ксению под локоток. Она посторонилась. Его это не смутило. Идя вдоль обрыва над рекой, он положил ей на плечо руку и пристроился вплотную, подергивая бедром. За несколько шагов до этого он спросил: муж ли мы и жена? Ответ для него прозвучал, видимо, неубедительно. Ксения, пройдя какое-то время с этим приплясывающим бедряком, высвободилась.
Мои сдержанные попытки отправить его назад успеха не имели: как муха
– чуть отлетев, он садился и потирал лапки, посверкивая глазами.
Что он думал, этот лишенец? Не знаю. Тошно было о нем думать.
Ксения, похоже, его присутствия не замечала. Или делала вид.
Сели, свесив ноги с обрыва, глядя на ту сторону реки. Отсюда, насколько мы поняли, если повезет – увидим слона. Повезло, когда уже собрались уходить. Он отделился от зыбкой сиренево-дымчатой рощи вдали за рекой и, перейдя с шага на бег, пересекал широкую каменистую пойму по диагонали, приближаясь к реке много выше от нас по теченью.
Дымчато-власяной, как сама эта роща, он наращивал бег, невесомый; казалось, что плыл по волнам-валунам, не касаясь ногой, лишь повторяя их контур.
И этот беспечный, как в детстве, сновидческий бег – размашисто легкий, с оттяжкой носка и замедленно плавным навесом вперед, чуть враскачку…
И вовсе не слон это был – мамонт, и времена иные.
И я поймал себя на том, что уже давно сижу, раскачиваясь в такт его бегу. А он, почти превратившись в точку, входит в воду и плывет – на наш берег.
– Что ж мы здесь сидим, а не там? – спрашиваю.
А он таращит глаза, бубня: смерть, страх, слон, – наворачивая синонимы.
– Все, – говорю ему жестко, беря Ксению за руку. – Спасибо. А теперь ты идешь домой.
За нами бежит, близок к истерике.
Ксения говорит:
– Пожалуй, я тоже пойду, если ты не против.
– С тобой все в порядке? – спрашиваю.
– Да, – говорит, – все хорошо.
– Ладно, пойдем, – разворачиваюсь.
– Не надо, – говорит, – я сама. Не теряй время, солнце не ждет.
– А этот, – киваю на этого, нервно мнущегося за спиной, шагах в десяти.
– Чепуха, – говорит, прильнув губами к моей ключице. – Не волнуйся.
Я еще постоял, провожая их взглядом до поворота; не доходя до него, он еще раз ее приобнял, она высвободилась и, видимо, что-то сказала ему, после чего они шли, оставляя пробел тропы между спинами.
Скрылись. Я скользнул в сизые дымящиеся, облапываемые солнцем, дебри.