Несколько лет в Березовке ничего не знали о Марии. И вдруг она приехала. То-то удивления было, то-то интереса! Работала она штукатуром, одевалась совсем как городская, разговор ее тоже переменился до неузнаваемости. От брата она никаких вестей не имела. О Шилове упорно молчала, но вмиг глаза наливались слезами, стоило какой-нибудь чересчур любопытной кумушке спросить о нем. Зато о нынешнем своем житье охотно и весело тараторила Мария, и было видно: специально, чтоб знали все о ее теперешней благополучной жизни. Зарабатывала она хорошо, вышла замуж за вдовца с ребенком, родила от него ребенка, так что живут теперь впятером, не нуждаются, потому как муж не пьет, работает, как и она, на стройке, каменщиком. Домик у них свой, небольшой садик при нем и огород — не надо на рынок ходить за овощами да фруктами. Жить можно. Вот только б войны не было. Она, проклятая, так коверкает людей, такой страшный след оставляет в их жизни!
Дни катились мимо Березовки. Катились года. Цвели над Березовкой восходы и закаты. И первые были нежны, как нигде больше, а вторые — буйны и цветасты, словно в огненном их сиянии, в противоборстве красок отражалось что-то трагическое, забытое, поднявшееся над обыденной жизнью, но в обыденной жизни до конца и растворившееся.
На том месте, где стояли избы деда Ознобина и Зайцевых, долго росли только чахлые яблоньки да цвели бузина с крапивой. И по ночам (рассказывали суеверные люди) вроде как стонал кто-то. И в стоне этом сквозили боль и тоска — такие сильные, такие неизбывные, что случайный слушатель сам едва сдерживал стон, невольные же слезы сдержать не мог. А еще рассказывали, будто каждое утро некто страшный и огромный убегал с того места, где стояла ознобинская изба, в лес; убегал — и пугливо оглядывался; но наступало новое утро — и снова он убегал, оглядываясь с тем же испугом. Правда, следов после него не оставалось (ни в росной траве, ни на снегу), так что с полным основанием мы можем посчитать это выдумкой, и чем пересказывать выдумки, лучше продолжим рассказ о том, что было на самом деле.
Начальника, приезжавшего к Капитолине, звали Андреем Егоровичем. Фамилия его была Кубасов. По роду службы он выявлял предателей, сотрудничавших с фашистами. С Левашовым, однако, у него были особые счеты. Прочих предателей Кубасов не знал лично, а с Левашовым два раза столкнула его судьба.
Первая их встреча состоялась в сарае, в котором немцы содержали пленных. Левашова только-только привели в сарай, а Кубасов провел в нем больше месяца, каждую минуту помышляя о побеге. Утром их, шестерых, заставили вынести из сарая труп незнакомого Кубасову парня. Пятеро из них попытались убежать. Левашов даже попытки не сделал. И, может быть, правильно, если судить с его колокольни: двое из беглецов были убиты полицаями. Трое спасшихся долго скитались по лесам, отощав до невозможности, пока не напоролись на диверсионную группу, переброшенную через линию фронта. К группе они и пристали. Двое из тех троих, чудом вырвавшихся из плена, погибли потом. Совсем молоденький парень погиб, Дима Ситников, и Виктор Алексеевич Егоров погиб, фотограф из небольшого украинского городка — низенький, лысоватый, не верящий ни в черта, ни в бога, но часто с улыбкой повторяющий: «Спаси, Никола-угодник». Порой Кубасов даже думал, что это хорошо, что они погибли. Некрасиво, преступно так думать, но Андрей Егорович думал, и не без оснований — пережитое группой весной сорок третьего года до сих пор страшными кошмарами мучало Кубасова, и он, как пугливый мальчишка, просыпался иногда среди ночи весь в поту.
В первую встречу Андрей Егорович не рассмотрел толком Левашова. Не знал он, конечно, и имени его. Но чем-то лицо Левашова запомнилось Кубасову — когда по воле судьбы состоялась их вторая встреча, он сразу узнал парня, которого пожалел когда-то в сарае, где немцы держали пленных. И вспомнил осенний промозглый день, начатую могилу, которую Левашов копал по приказу здоровенного краснорожего полицая и которая предназначалась парню, труп которого они принесли из сарая. Глаза Левашова были тогда студенисты от страха. Редкая щетина торчала у него на подбородке, отчего казался Левашов испуганным, трясущимся от холода мышонком. Не таким он был во вторую их встречу. О, не таким! За это время он отъелся, пополнел и уже не мышонка напоминал, а перекормленного пса, тем более, что отрастил усы и они наподобие черных клыков свисали с двух сторон его остренького подбородка.
Их группа ночью заняла город С. Бой был коротким — немцы не ожидали нападения. Внезапность обеспечила успех. Но уже к полудню, опомнившись, немцы стянули к С. дополнительные силы, из орудий стали обстреливать весь город без разбора, постепенно окружили его, и с потерями группа стала отходить, однако прорваться не удалось — в развалинах фанерной фабрики засели бойцы группы, прекрасно понимающие, что лучше умереть, чем попадаться в руки врагам: меньше мучений, больше чести. Их брали измором. Кончились патроны. Погибли командир и комиссар. За старшего остался Кубасов.
Взять их хотели обязательно живыми — кому-то из немецкого командования захотелось посмотреть на сумасшедших, ринувшихся очертя голову в бессмысленную авантюру. Неужели они надеялись удержать С.? Какой смысл был захватывать город, когда вокруг немецкие дивизии? Зачем все это? Интересно посмотреть на безумцев. На храбрых безумцев — только храбрые могли целую неделю продержаться в развалинах фанерной фабрики, изнывая от жажды и голода.
Из последнего убежища, из подвала, где когда-то была котельная, их выводили по одному, и сразу они оказывались окруженными полицаями, которые пинали их, подталкивали в спину, с издевкой спрашивали: «Как дела, герои?» В сторонке, опершись спиной о дерево, стоял немецкий генерал. Кубасов смотрел на него, выходя из подвала. В этом было что-то почетное — что генерал прибыл смотреть на пленение шестнадцати оборванных мужчин. Он словно бы отдавал дань их геройству, может быть, сам того не осознавая.
Андрея Егоровича при выходе из подвала встретил Левашов. Кубасов, завидя его и сразу узнав, едва не спросил: «Как поживаешь?» Презрение пришло потом. И ненависть пришла потом. В первый же момент Андрею Егоровичу хотелось просто, по-человечески спросить Левашова: «Как поживаешь?» И, может быть, он бы и спросил, но Левашов больно ткнул его между лопаток, Кубасов споткнулся, едва не упал, но, закусив губу, изо всех сил удержался на ногах: не хотелось смешным выглядеть в глазах генерала и этих подонков, охранявших, как собаки, своих же, русских.
Стояла поздняя весна — снег уже растаял, зелень еще не появилась. После сумрака подвала глаза долго не могли привыкнуть к голубому весеннему свету, который с особой рельефностью высветил переплетение веток нескольких сиротливых деревьев во дворе разрушенной фабрики, обломки кирпичей, грудящихся вокруг, холеное лицо генерала с резкими складками от носа к подбородку, холуйские лица полицаев. Кубасов скрестил руки за спиной и постарался принять понезависимей позу. Кажется, ему это удалось, потому что генерал, медленно обводящий взглядом пленных, надолго задержался на Андрее Егоровиче. Он негромко что-то сказал стоящим у него за спиной и рядом с ним офицерам. Один из них по-русски, с акцентом, обратился к Кубасову:
— Кто ваш командир?
— Погиб, — ответили за Андрея Егоровича откуда-то сбоку.
Спрашивавший недовольно глянул в ту сторону:
— Я обращаюсь не к вам.
— Ты командир? — повернулся он к Кубасову. — Ты. По глазам видно, что привык командовать. Объяви своим бандитам, чтобы возвращались в подвал. Мы замуруем вас там.
Только сейчас Андрей Егорович заметил в дальнем конце двора груженные новым кирпичом телеги. Кто-то из бойцов группы, отчаянно выматерившись, бросился на полицая, который стоял у него за спиной, попытался вырвать у того винтовку, но, обессиленный, был повержен на землю, из разбитой его губы побежала кровь.
Кубасов молча, по-прежнему держа скрещенные руки за спиной, направился к черному зеву, откуда недавно вышел на свет. За ним последовали бойцы.
— Ребята, — сказал кто-то, — давайте споем. А? Пусть бесятся, суки.
Андрей Егорович первый затянул: «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой». Почему именно эту песню? Он не думал. Так получилось. Когда кто-то предложил спеть, Кубасов почти механически набрал полную грудь воздуха и запел. И чем дальше он пел, чем больше голосов вплеталось в песню, тем легче становилось измученное тело Андрея Егоровича, словно бы воспарив под темный, покрытый толстым слоем плесени свод подвала. Свет едва проникал сюда. Вскоре он совсем исчез — несколько полицаев в три ряда — чтоб надежнее было — клали кирпичи, замуровывая лаз в подвал. А они продолжали петь. Наверное, тем, что остались наверху, на весеннем голубом свету, никогда не забыть этого пения, думал Кубасов. Наверное, в смертную минуту они вспомнят как мы пели, приговоренные к долгой и мучительной смерти.