19 ОКТЯБРЯ
Стихов с таким названием не пишут
без малого уже сто сорок лет.
А листья кленов царскосельских пышут
всем золотом гвардейских эполет,
а в сумасшедшем царскосельском парке,
во льду в столетья смерзшихся минут,
недвижимые статуи, как парки,
для нас, быть может, паутины ткут,
А мы все ищем, ищем панацеи
от бед Отчизны и не просим виз.
Мы — дети царскосельского лицея,
и нужды нет, что поздно родились.
Потом рассудят: поздно ли, не поздно.
А мы, в каком-то — нашем! — декабре,
под медной дланью, распростертой грозно,
окажемся еще внутри каре.
И будут вороны черны как сажа,
и плац в снегу — точно бумаги десть,
и я услышу рядом: здравствуй, Саша!
Я знал, что я тебя увижу здесь.
Ты, Саша, прав: не будет в этом толка,
неукротимый холод на дворе.
Конечно, нам не справиться. Да только
куда ж деваться, если не в каре?
Мы для себя здесь! Что нам до потомства?!
А жаль, что не поедет Natalie —
на кой ей черт такие неудобства!
Из-за тебя на чертов край земли.
А осень жжет. И мир — переиначен.
И публика толкается у касс.
И дева над разбитой урной плачет,
и не понять: по урне ли, по нас.
А где-то рядом кличут электрички,
и самолет завис над головой,
а мы застыли, как на перекличке,
когда в строю почти что ни-ко-го!
Но если вдруг к стене, и пуля в спину,
мы будем знать: нам все же повезло.
Друзья мои! Нам целый мир — чужбина.
Отечество нам — Царское Село.
ГЕРЦЕН, ПЕРЕСЕКАЮЩИЙ ЛА-МАНШ
Дышать было нечем: таким было низким и пасмурным
тяжелое небо, так близко лежала вода.
А ветер играл со своею покорною паствою,
привычно гонял по проливу барашков стада.
Барашков стада наводили на мысли об Агнце:
где грань между жертвой во имя и просто рабом?
А чайки хрипели, как будто бы маялись астмою,
и бились о небо, как узники в крепости лбом
о стены колотятся. Неба сырого, мертвящего
проржавленный панцирь был слишком далек от Небес.
Две пушкинских строчки в мозгу трепетали навязчиво,
навязчиво так, словно шепчет их на ухо бес:
Для берегов Отчизны дальной
Ты покидала край чужой…
Для дальной Отчизны… А может, веками — не верстами
дорогу до Родины мерить обязаны мы?
А может быть, Родина ближе на чопорном острове,
чем в Санктъ-Петербурге, чем где-нибудь в Вятке, в Перми?
Дышать было нечем! Отчизна пока — не чужбина ли? —
чухонские топи; на яблоке — ангел с крестом.
Кресты да Кресты… Видно, люди до времени сгинули
на этом погосте, огромном, как море, пустом.
А тут, под ногами, грядущее зыбилось волнами,
оно поглотить обещало друзей и детей,
оставить один на один со стихиями вольными,
которым плевать на любую из вольных затей!
Для берегов Отчизны дальной
Ты покидала край чужой…
Две пушкинских строчки. Да снова в бесовском кружении
насвистывал ветер, с мечтой заключая пари:
доплыть до Отчизны? А вдруг по дороге — крушение?
Вот так и помрешь — гражданином кантона Ури?
Дышать было нечем. Казалось, что тащится волоком
непрочный кораблик по волнам, застывшим в вопрос.
Британия брезжила. В медный начищенный колокол
отзванивал время стоящий на вахте матрос.
Осеннего неба глухая вражда,
погода сырая,
но надо идти в мешанину дождя
из теплого рая:
звонил телефон, и мне кто-то сказал,
что должен я тотчас идти на вокзал
и ждать на скамейке, где кассовый зал,
на пятой от края.
Подошвы совсем не держали воды,
и зонтик был мокрый,
кругом фонари оставляли следы,
пятнилися охрой,
а рядом шла женщина: словно зола
обсыпала волос, — седою была.
По мукам вот так Богородица шла —
я вспомнил апокриф.
Я долго сидел — не являлся никто,
бежали минуты.
Тяжелое, насквозь сырое пальто
лишало уюта.
Но радиоголос потом прохрипел
тревожное что-то, и я не успел
осмыслить, что именно: странный пробел,
усиливший смуту.
И снова седа голова, как зола:
людей раздвигая,
ко мне незнакомая женщина шла
(не та, а другая).
Дошла. Посмотрела. И я с этих пор
на сердце ношу приговор, словно вор.
Она на меня посмотрела в упор,
в упор, не мигая.
Я женщину эту не знал никогда —
отрежьте хоть руку! —
но что-то почувствовал вроде стыда:
тоскливую скуку.
Чего вам? Ответила женщина: дочь
твоя умерла в позапрошлую ночь.
Но кто вы? Не важно… Ты мог бы помочь…
и сгинула, сука!
До этой минуты я толком не знал,
что есть она, дочка.
Я деньги куда-то тишком посылал,
слал деньги, и точка.
И я не хотел, чтобы помнилось мне
о девочке той и о первой жене, —
ведь все это было из жизни вчерне:
обрывки листочка.
И надо ж как раз — этот чертов звонок,
нелепая встреча!
Я сделался сразу, как Бог, одинок,
как Бога предтеча.
Не знать бы, не знать бы, не знать никогда!
Зачем телефон меня вызвал сюда?
Зачем мне еще и чужая беда
свалилась на плечи?!
Ну что Богоматерь? — воскрес ее Сын,
апокриф зачеркнут.
Пять кленов на площади — нету осин —
и ветви их мокнут.
Визжат тормоза — механический стон…
Не вырвать ли провод — убить телесной,
чтоб фортелей новых не выкинул он? —
и точка! И все тут.
Мы ходим, любим, спим, плюем в окно,
то весело живем, то вдруг непросто,
а между тем — снимается кино
без дублей, без хлопушки, без захлеста.
Нам нравится, мы привыкаем — быть —
и потому-то в сущности не диво,
что с легкостью умеем позабыть
про пристальные линзы объектива.
А режиссер поправить не спешит,
он дорожит органикой процесса
и даже, может быть, для интереса
нарочно нас собьет и закружит,
и мы тогда спешим перемарать
сценарий, мы кричим: нам неудобно!
Он говорит: извольте, как угодно.
Но — не доснять! И не переиграть!
О, как мы рвемся, взяв чужую роль,
с налету, так, не выучивши текста,
забыв, что мы всего объекты теста,
что, как ни разодеты, — рвань и голь.
А после мы монтируем куски
в монтажной своего воображенья
и вырезаем, точно наважденья,
минуты горя, боли и тоски,
часы стыда, и трусости, и бед,
недели неудач, года простоя:
в корзину, мол; неважно, все пустое!
Мы склеим ленту счастья и побед,
и там где надо — скрипочку дадим,
и там где следует — переозвучим.
Кому предстать охота невезучим,
больным, бездарным и немолодым?
И, словно на премьеру в Дом кино,
являемся, одетые парадно.
А срезки там, в корзине, — ну да ладно! —
гниют, а может, сгинули давно,
пошли под пресс, сгорели… Как не так!
Мы просто врем себе в премьерном блеске,
мы забываем: негорючи срезки,
мы забываем, что цена — пятак
не им — картине нашей. Ради них
нас Режиссер терпел довольно долго,
а в нашем фильме слишком мало толка
и больше все почерпнуто из книг.
Он склеит наши срезки и потом
не в пышном зале — в просмотровом боксе
покажет их. Расскажет нам о том,
как жили мы. Но будет слишком поздно.
* * *
Я себя оставлял на любительских плохоньких фото,
проходя невзначай мимо всяческих памятных мест,
как случайный попутчик, как необязательный кто-то
попадал в объективы отцов благородных семейств.
Оставался в тяжелых и пыльных фамильных альбомах,
доставаемых к случаю: гости, соседи, родня, —
и какие-то люди скользили по лицам знакомых,
краем глаза порой задевая невольно меня.
А потом из глубин подсознания, темных, капризных,
неожиданно, как на шоссе запрещающий знак
или черт из коробочки, — мой неприкаянный призрак
будоражил их души, являясь ночами во снах.