В ящике моего стола лежат зарядные устройства для телефонов. Провода спутаны в клубок, видно, что адаптерами никто не пользуется. «Надо бы выбросить…» Чешу затылок.
Но мне почему-то жалко.
Я отдаю адаптеры сыну, он сооружает из них заправочные станции.
Но жалость, жалость.
В прошлом году я купил избу в деревне.
«В глухомани, настоящую…» — рассказываю.
«Ну и где твоя „глухомань“? — друзья мне не верят. — Кратово? Ильинка?»
Я показываю на карте. «За Волочком, в Тверской…»
Кивают, но в гости почему-то не торопятся.
«Вы будете в Москве в это время?» — на том конце женский голос.
Я прикидываю в уме, считаю: «Нет, я буду в деревне. Давайте через».
«О, у вас дом в деревне!» — трещит трубка.
«Изба…»
«Как это хорошо — дом, природа. Я хотела бы…»
«Изба! — кричу. — Изба!»
Конец связи.
В прошлом году я купил избу в деревне.
В нашей деревне нет мобильной связи, нигде и никакой. Правда, алкаш Лёха (он же Лёнька) утверждает, что одна палка бывает за избой Шлёпы. Я полдня ползаю вдоль стены, пропарываю гвоздем сапог. Чертыхаюсь — нет, не ловит.
Первое время ладонь машинально шарит по карману, однако на второй день о телефоне забыто. Я вспоминаю про трубку, когда пора выходить на связь. Телефон валяется в дровах у лежанки — наверное, выпал из кармана, когда я возился с печкой. С изумлением Робинзона разглядываю кнопки, мертвый экран.
Я пропадаю в деревне неделями, и связь мне все-таки требуется. Доложить своим, что жив-здоров, не голодаю и не мерзну. Что не был подвергнут нападению хищников, не утонул в болоте и не свалился в колодец, не покалечил себя топором или вилами, не угорел в бане и не подрался с Лёхой-Лёнькой.
«Главное, дождись, чтобы угли прогорели…»
«Ложный гриб на разрезе темнеет…»
«Сырую воду ни в коем случае…»
«Топор ночью под кроватью на всякий случай…»
«Клади от мышей сверху камень…»
Наивные люди.
Мобильная связь есть на Сергейковской Горке, но там ловит чужой оператор. Мой ловит в сторону Фирово, но туда в слякоть плохая дорога — ее разбили лесовозами, когда вывозили ворованный лес. И вот спустя месяц я узнаю, что связь есть еще в одном месте.
И что там работают все операторы.
В нашей деревне шесть изб, это практически хутор. Две семьи живут круглый год, одна съезжает на зиму в Волочек, в двух избах наездами тусуются дачники (я и еще один тип, известный старожил). Крайняя, Шлёпина, пустует.
— А где хозяин? — Разглядываю через выбитые окна горы бутылок и рванины.
— Удавился, — безразлично отвечает Лёха.
Еще есть лошадь Даша, корова, теленок и две собаки. Одна собака, Лёхина, похожа на героя из мультфильма, такая же черная и осунувшаяся, с седыми проплешинами. Про себя я называю собаку «Волчок». Он сидит на привязи и выскакивает над забором, когда проходишь мимо — как черт из табакерки.
А вторую зовут Ветка, она бегает свободно.
Через лес в деревню ведет проселок — от главной дороги, где кладбище. Погост, каких в любой области множество, полузаброшен. Кресты криво торчат из крапивы, в кустах поблескивают облупленная эмаль. Сквозь буйную, особой кладбищенской сочности зелень чернеет ржавчина. Куски кирпичной кладки, церковная ограда.
Пейзаж вокруг под стать погосту. Первое время ощущение скудности, неброскости, глухости невероятно угнетает меня. Зачем я вообще сюда забрался? Но это впечатление, разумеется, мнимое. Чтобы ощутить подспудное, замкнутое в себе и на себе обаяние этих земель, несравнимое с картинными косогорами где-нибудь в Орловской области — или полями за Владимиром, — надо, чтобы человек забыл про пейзаж, не думал о нем. Ничего не ждал от него, не требовал.
Тогда пейзаж сам откроется человеку.
Рельеф приземистый, стелящийся. Верхняя линия занижена — так выглядит невысоким сарай, заросший травой, или изба, наполовину ушедшая в землю. И возникает чувство неловкости, несоразмерности себя тому, что видишь, на фоне чего находишься.
Лес непролазен и густ, настоящий бурелом. Облака идут настолько низко, что хочется пригнуть голову. Пейзажные линии пунктирны и нигде не сходятся. Ничего, что можно назвать картиной природы, не образуют. Такое ощущение, что сюда свалили выбракованные и разрозненные элементы других пейзажей. Да так и оставили.
В действительности это купол, крыша. Макушка огромного геологического колпака. Высшая точка Валдайской возвышенности (450 метров над уровнем) лежит в соседней деревне, то есть моя изба — страшно подумать — висит на уровне шпиля Останкинской башни. И тогда все видишь другими глазами. Все становится понятным, объяснимым. Ведь это бесконечный пологий спуск — вокруг тебя. Скат, по которому сползают леса и пригорки. Отсюда и вид, его характер — фрагментарный, как пейзаж в долине горного перевала.
Ощущение высоты настигает внезапно. В точке, откуда рельеф выстреливает, как пружина. Таких мест немного, но они есть. Специально открыть их невозможно, хотя пару деревень на холмах с абсолютно гималайскими видами я знаю. Просто выбредаешь на край огромной пустоши и — раз! — покатились из-под ног валики холмов, раздвинулась ширма неба. Отъехал за горизонт задник, и огромная, с хребет сказочного кита, сцена открылась. И этого кита — с перелесками и деревнями на хребте — видно.
Кит, сцена, ширма — да. Но. Требовались конкретные ориентиры, зарубки. Засечки на местности, опознавательные знаки. Не проскочить поворот, не проехать развилку, не угодить в выбоину. Вот впереди римские руины льнозавода — значит, скоро «проблемный участок дороги». А вот двухъярусная церковь, что от нее осталось (короб) — развилка. Заброшенный Дом культуры, от него через дорогу сельпо.
У дороги мелькает памятный крест, сваренный из арматуры.
— Шпёпу насмерть… — мрачно комментирует Лёха-Лёнька. — Машиной.
Я послушно давлю на сигнал.
За карьером поворот, где кладбище: последний отрезок. Я вкатываюсь на едва заметную в темноте аллею, притормаживаю. Оглядываюсь. На кладбище две или три фигуры — бродят между могил, как сомнамбулы, приложив к щеке руку.
Выключаю фары, неслышно возвращаюсь. Они разговаривают вполголоса, сами с собой. Их лица, подсвеченные странным голубым светом, мерцают в темноте, как медузы. Пожав плечами, разворачиваюсь. Всматриваюсь напоследок в кладбищенские сумерки — никого, стихло. Однако спустя минуту наверху, на дороге, раздается шорох. На шоссе из кустов выходит человек, потом другой. Третий. И молча расходятся.
Я машинально лезу за телефоном (невроз, знакомый каждому).
Сигнал есть.
Изба есть механизм, усваивающий время. Так мне, во всяком случае, первые дни кажется. Естественное старение материала — то, как оседают венцы или замысловато тянется трещина — как уходит в землю валун, на котором крыльцо — как древесина становится камнем, куда уже не вобьешь гвозди, — во всем этом я вижу время, его равномерное, слой за слоем, откладывание в прошлое. Туда, откуда, как из годовых колец дерево, складывается настоящее и будущее.
К тому же Лёха-Лёнька, его алкогольные циклы — их амплитуда тоже поражает природным каким-то постоянством и предсказуемостью. Знать эту фазу в деревне мне крайне важно, ведь на Лёхе в деревне электрика, дрова и лошадь. Эта фаза хорошо читается с первым снегом. Если следы ведут от избы к баньке, значит, сосед «выхаживается». Если снег протоптан к соседской избе — Лёха на старте, но пару дней еще будет вязать лыко. Если следы в лес, Лёха не пьет, торчит в лесу, рубит дрова.
Ну а если в деревне беспорядочно натоптано — как, например, сегодня, — Лёха на пике.
В этот промежуток он не столько опасен, сколько назойлив. Чтобы избавиться от его общества, я всегда держу в багажнике пузырь водки и баклажку пива. Водку надо сунуть вечером, когда он подкатит к «барину» «с приездом». Она «прибьет» его на ночь. А пиво — на утро, поскольку с похмелюги он притащится обязательно, как только увидит дымок над крышей («Кто Лёху поил?»). Досуг следующего вечера он, как правило, организовывает себе сам. То есть попросту исчезает из деревни.
Мой деревенский быт — незначительный, но докучный. Серьезных дел нет, но: натаскать и вымести, заткнуть и высушить, приподнять и подпереть, заменить и настроить, протопить — и так далее, далее.
Время в таких делах летит быстро. Вот соседка Таня в лес прошла мимо окон — а вот уже возвращается с полной корзиной. Только что улетучился с поля утренний туман, пористый и прозрачный — как с другого конца уже наползает густой вечерний. Но странное дело, это необременительное, быстрое время, наполненное незначительными мелочами, — время, утекающее незаметно и безболезненно, — оставляет в тебе ощущение весомости, значимости. Никакими подвигами не отмеченное, оно не уходит в песок, не проходит даром — как то, городское время. А попадает прямиком в прошлое, в его подпол. Где и накапливается, и зреет.