– Так это он летом ненавидит. Они же… То есть мы. Все мы – они для кого-нибудь, да? Они такие придурки. Они такие мерзавцы. Они то, они это…
– Э, вертайся взад, начальник. Так что Михаил?
– Летом его все достают. А зимой он один сидит – скучно. Симеиз – город маленький, не с кем и трубочку толком раскурить…
– А и поехали, чё. У тебя этюдника лишнего есть?
– Да у меня этих этюдников просто завались…
Зимний Крым очаровал меня.
Пустая Ялта. Море, капризным, ворчливым стариком швыряющее волны в песок. Рыдающие в свинцовом небе чайки. Тепло и пасмурно, легкий снег кружится в воздухе – безопасный, бутафорский, словно декорация к романтической комедии.
Зимой в Крым следует ездить вдвоем с каким-нибудь влюбленным в тебя пингвином, хихикать, целоваться, ходить за ручку, пить брют из бутылки на ветреном берегу и заниматься любовью с ранних сумерек до полудня.
В старом, скрипучем троллейбусе, везущем нас в Симеиз, не набралось бы и пяти человек.
Тарасик спал у меня на коленях, а мы с Артюшей, обнявшись, смотрели в окно – пейзаж был знакомым, но казалось, что какой-то злодей приглушил цвет.
– Вот тебе и серебристая гамма, – сказала я.
Михаил, дядька, похожий на загорелого, исхудавшего Льва Толстого, костистый и бородатый, встретил нас на остановке:
– Ребя-а-атушки! Ребя-а-а-атки! Какие же вы молодцы, что приехали! – приговаривал он, обнимая нас истово, до хруста.
– Ты давно здесь сидишь? Как телеграмму получил, что ли? – насмешливо спросил Артем.
– А чего мне здесь не сидеть? Место не хуже всякого другого… Ну пошли, пошли… Собачка! Собачка! Как зовут?
– Тарасик.
– Ух ты! Тарас, а ну иди сюда! Пошли домой, пошли! – Михаил отобрал у нас рюкзаки и пошел к дому – башенке на окраине города. – Только вот в магазинах нет ни хрена, кроме бухла… Я вам плова вчера наготовил, так он к сегоднему настоялся как раз – красота… А завтра в Ялту съездим…
– Мы тебе всяких консервов привезли, крупы, всего, – сказал Артем.
– А! А я-то думаю, чего тут? Кирпичи? В рюкзаке? Спасибо, ребятки… Только что ж я буду вас консервами морить… Съездим завтра на рынок, рыбки купим, мяска… Я-то сам не ем… А еще эти суки опять отопление вырубили, батареи не греют ни хрена, так я психанул, открутил свою к свиньям собачьим и выкинул. Буржуйка у меня, больша-а-ая, Марусей назвал. Дровишки можжевеловые – красота…
Мы вслед за Михаилом поднялись по узкой лестнице и вошли в большую, почти пустую комнату (все мы это любили, да, мебели поменьше – места побольше), отделанную по стенам бамбуком.
В комнате были просторная двухъярусная кровать, огромная железная бочка с ножками и жестяной трубой, уползавшей в форточку. На бочке мелом было старательно выведено «Маруся», рядом пара истертых кресел, и тут же, за ширмочкой, – кухня.
– Устраивайтесь, ребятки. Сейчас водички погрею, чайку попьем, покупаетесь с дорожки – горячей воды нету ни хрена, так я ванну цинковую в Севе купил – красота…
Михаил сноровисто развел в печурке огонь, и не прошло и получаса, как мы с Артюшей валялись в креслах, попивали чай с коньяком и разглядывали детские рисунки, висящие над кроватью.
Тарасик лежал у самой печки, как маленький лев, и дремал в тепле.
Михаил жил здесь городским отшельником – летом уходил в горы, зимой резал фигурки из дерева, а если удавалось найти подходящий ствол, то и большие скульптуры, вел студию рисования для местных детишек – совершенно бесплатно. «Да кто платить будет? Эта алкашня? Пусть хоть дети делом занимаются, мне только в радость», – говорил он. Чинил всем и всё – от крыш до будильников, помогал бабулькам, возил продукты.
Тем вечером он кормил нас пловом, рассказывал о своих студийцах – о каждом подробно, с демонстрацией рисунков, советовал, куда нам лучше пойти писать этюды.
Мы слушали его, нахохлившись в сытом полусне.
В доме пахло можжевельником и коньяком, от живого огня было уютно и бестревожно.
Мы провели в Крыму тогда – сколько? – дней десять?
Катались в пустых троллейбусах в Ялту и ботанический сад. Писали черный бамбук в снегу, писали этюды в городе – каждый день виллу «Ксения» в разном освещении.
Тарасик пытался расшевелить местных голубей, но они перепрыгивали через него, едва шевеля крыльями, и тут же плюхались на землю, ленивые, толстые, бродили вокруг нас толпами, с умильным воркованием, выпрашивая подачки, и пес вынужден был их просто расталкивать, чтобы подойти ко мне.
Было тепло, мы носили свитера и шарфы, если мерзли – согревались коньяком, иногда брали этюдники и убредали далеко-далеко, по дороге над морем, якобы в поисках подходящего пейзажа, но на самом деле просто чтобы идти.
– Хорошо живем, правда? Вот бы так всегда, – говорил Артем. – Хорошо и мирно. Почему так нельзя с тем, кого любишь?
– Можно. Просто мы не умеем.
– Я умею.
– Ага. С Майкой – особенно.
– С Майкой… С Майкой мы еб…сь все время как кроли. Нет, не в смысле какая-нибудь сраная страсть, а нормальная биологическая совместимость. Страсть – она так, до послезавтра, а совместимость – она навсегда. От этого знаешь как крышу рвет? Как будто несешься на волне, а все вокруг мелькает, мелькает… Время просто улетает. И себя не помнишь – можешь любую х. ню сделать, кажется, что все – нормально и все – хорошо. Все важно, и все не важно, то есть если это биологическая совместимость, то она во всем, понимаешь? Человек тебе подходит во всем, и даже не важно, трахаешься ты с ним или нет… Из рук выпустить трудно, правда… И все равно, что он говорит, – просто слушаешь голос. И все равно, что он делает, – просто смотришь на него… Смотришь, и тебе хорошо, тепло так… Бред, в общем, полный… Ты на него смотришь, и такое чувство – вот я и дома, понимаешь? А потом с другими ничего и не выходит. Все вроде и ничего так, но все время домой хочется… Ты понимаешь?
– Не-а. Просто запоминаю.
– Ну понятно. Ты-то любовью серьезно никогда не занималась…
– Чего-о-о?
– Ну… Я имею в виду – любовью. Как другие телки. Чтобы заморачиваться – упромыслить себе мужика, ходить за ним потом, охранять от всех, чтоб он не трахнул там кого ненароком… Ты сама как мужик – у тебя всегда есть какие-то свои дела, в которые никому нет ходу…
– Слушай, ну нельзя, чтобы не было у человека никаких других дел, кроме любви. Или кроме работы. Надо – все, а иначе это убожество, однобокость, инвалидность и оловянность. Нельзя быть одноногим и оловянным солдатиком, врубись.
– Ага, и стальной одноногой балериной. Опять же пашешь с утра до ночи, а мужа – вон.
– Минуточку. С мужем другая байда вышла на этот раз.
– Какая же это?
– Так детей не хочет. А я зачем замуж тогда шла? Я что, не найду с кем потрахаться без штампа в паспорте?
– А чего не хочет?
– А говорит, прикинь: «Я хочу, чтобы ты любила меня и заботилась обо мне, а дети будут тебя отвлекать от заботы обо мне, любимом…»
– А ты чего?
– А я говорю: «Милый. Я готова стирать твои носки, кормить тебя плюшками, мыть полы и выполнять другие супружеские обязанности, в том числе родить тебе пару крепких карапузов, любить их и заботиться о них. Но. Усыновлять чужого затридцатилетнего ребенка и быть ему родной матерью – это извини. Я увольняюсь. До свиданья, счастья в личной жизни».
– Слушай. Прости. Но у тебя же были проблемы… с этим… с детьми. После травмы. Прости…
– Ну были. Не было бы, так я давно уже с тройней бы ходила, как цыганка… Так он же и пробовать не хочет! Следит как сокол, чтобы я случаем не залетела. Вот бесит меня это.
– Да… Это я врубаюсь… Я бы тоже детей хотел… Аська – она такая прикольная! Я боялся поначалу, что будет раздражать – визг там, писк, то-сё, пеленки… А ни фига не раздражает… Так прикольно! Масенькая такая… Майка, как в инстик поступила, оставляла ее мне… И на целый день! Ничего, прикольно очень… Слушай, темнеет уже, по ходу, с этюдами мы стормозили, пора возвращаться. А давай в «Ксению» зайдем, по коньячку накатим?
– А давай.
В баре «Ксения» было пусто, как и во всем городе.
Барменша, увядший цветок с тусклыми волосами, в домашних тапочках и вечно рваных чулках, была к нам по-матерински добра и снисходительна – носила к столику коньяк и лежалые шоколадные конфеты, ставила записи Моррисона, хотя он наводил на нее тоску, и позволяла Тарасику сидеть за столом и есть мороженое из вазочки.
Мы уютно напивались, сын адмирала негромко убеждал нас, что это – конец; Артюша, не отвлекаясь ни от выпивки, ни от разговора, быстро рисовал графические открытки на маленьких листках цветной бумаги – бегущие люди, летящие листья, следы на песке, – туда же вписывал короткие стихи и дарил барменше каждый раз, когда она приносила нам коньяк и кофе.
И каждый раз она трогательно смущалась: «Ой! Мне?!» – уносила листок и вешала над стойкой. Их собралось там уже штук тридцать, смешных, всяких. Сверху висела ее любимая, с мотоциклистом – Ездок беспечный пересел на форд; подушки безопасности комфорт, чуть ниже лирическая композиция – ковырнула ножиком мне сердце, улыбнулась и уходишь в дверцу, в пол лежу, уткнувшись мордой, оказалось – не такой и гордый.