«Ваше Высокопревосходительство,
Молю простить меня за смелость обращаться к Вам письменно, но… я не могу прийти в себя от ужаса, что честного человек лишили его имени. За что такая жестокость, за что на офицера, который всю свою жизнь посвятил флоту и Родине, постоянно рискуя ею, надели арестантский наряд…
Господи Боже мой, а недостатки и упущения у кого не бывают!.. Сам прокурор не ожидал такого приговора и возмущен им, а председатель суда генерал Артемьев не мог читать приговор, ему сделалось дурно. Он мне лично сказал, что хорошо знает моего мужа… Вступитесь за него, не допустите глумления над честью офицера и человека…
Искренне уважающая Вас, Баронесса Варвара Черкасова».
— Это очень длинное письмо, четыре страницы, я запомнил лишь несколько фраз, — сказал я Евгению, — Я получил его файлом, от Робертсона, со штампами какого-то архива, и файл — это что-то неправильное, но… Я распечатал его. У меня в руках оказались листы бумаги, исписанные ее почерком. Это почти как настоящее. Вот только у баронессы есть одна особенность стиля.
— Какая?
— Если присмотреться к наиболее пламенным абзацам ее посланий, то там она никоим образом не признавала запятых. Запятые — это паузы. Они ее, видимо, тормозили.
И постепенно в Петрограде поняли одну простую вещь — ту, что раньше осознали властители другой империи, британской. Они поняли, что это никогда не кончится. Что им не избавиться от Варвары Дмитриевны и ее кружевного платочка. От ее «ужасное положение, в ужасном арестантском платье, стриженая голова, свидания по 15 минут, прямо нет сил его видеть, он совсем болен».
Она писала всем, в том числе морскому министру: за что моего мужа арестовали как преступника, мошенника или вора? И делилась с ним своими личными соображениями про англичан.
Дело бывшего барона Черкасова министр в результате затребовал к себе на рассмотрение. И правильно сделал, потому что Варвара Дмитриевна писала также императору.
Гибель «Жемчуга» и судьба его командира отказались уходить в тень иных поражений и катастроф последних месяцев империи — из-за одной женщины и ее платочка.
Но только ли из-за нее? Что в них такого, в гибнущих кораблях, если в землю ложатся, на новых и новых войнах, целые батальоны и исчезают из памяти без следа? Может быть, это магия моря — это оно не дает забыть белый крейсер, оставшийся в гавани Джорджтауна, и иные корабли? Может быть, дело в том, что у моря — вкус слез?
Или у моря — свой счет героизма? Нет, Черкасов не был героем. Скорее уж таковым был человек, пустивший на дно его крейсер. Фон Мюллер, ворвавшийся в гавань, полную эсминцев противника, и подошедший к «Жемчугу» почти борт о борт. Он был немцем? Но шел четырнадцатый год, в Германии тогда не было фашистов. Может быть, он отличился ка-кими-то особыми зверствами против мирного населения? Нет, фон Мюллер принимал на борт моряков с захваченных судов и устраивал им банкеты, а потом ссаживал на берег.
Но героев мало, а потерпевших поражение — сколько угодно. И что тебе делать, если ты не фон Мюллер, если тебе никогда уже не доверят боевой корабль, если половина твоих матросов на дне моря или легли в красную землю, под ветви джакаранды с ее апрельскими цветами, как языки пламени? Что тебе делать, если тебе тридцать девять, и твоя жизнь кончена?
Может быть, надеяться, что хоть один человек на всем свете — только одна женщина — не смирится, она будет раз за разом идти на штурм тяжелых дверей адмиральских кабинетов, с кружевным платочком и словами: как вы могли — вы звери, господа!
— Она это сделала, — сказал я Евгению. — Она их заставила. Она дала капитану второй шанс. Черкасов провел в арестантских ротах только год. Первого марта шестнадцатого года ему вернули дворянство, титул и особые права. И отправили матросом второй статьи в какую-то Урмийскую флотилию на Кавказ, это несколько катеров. Но ему этих катеров хватило. Может быть, он был плохим капитаном. Но ведь, черт возьми, до того он был отличным морским артиллеристом. И не трусливым человеком. Может быть, чересчур не трусливым.
— И?
— И — Георгий четвертой степени. Тот самый. Солдатский. Над которым не шутят. У нее все получилось, у этой женщины. Не у него. У нее.
Мы помолчали.
— А уж после этого… В прежнем, возвращенном ему звании — на Черноморский флот весной семнадцатого, по амнистии Временного правительства. Варвара Дмитриевна, похоже, добралась и до Львова с Керенским… Потом — штаб барона Врангеля, должность его агента в Стамбуле. Сейчас это называлось бы — военно-морской атташе. Ну и Париж.
— А теперь — покажи, — потребовал Евгений, останавливаясь посреди улицы Джорджтауна. — Я и так слишком долго терпел. Пусть она будет страшная. Какая угодно. Быстро давай ее фото.
— У меня его нет.
— Ты шутишь?
— Нет.
— То есть как это — нет? Хорошо, позднее фото. Потом, когда… в Париже. Она ведь оказалась с Черкасовым в Париже?
— Я не знаю.
— Она приехала к нему в Крым?
— Я не знаю!
Снова долгая пауза.
— Хотя знаю, что в сорок втором году у Черкасова была уже другая жена, очень молодая. А что произошло с Варварой… Слушай, я узнал про ее существование две недели назад, когда получил книгу, взял у Лилианы адрес Робертсона, начал писать ему. Что ты от меня хотел за такой срок?
— Но ты же теперь узнаешь про нее всё?
— А куда же я денусь?..
Евгений вздыхает и смотрит на меня обвиняюще. Потом смягчается:
— Ну хорошо, где там этот магазин воспоминаний о море?
— Ты стоишь перед ним.
— Вот это? — Евгений поморщился от захлебывающегося рева обогнувшего его на мостовой мотоцикла.
— А ты думал, он какой? Заросший пылью и паутиной, и мы проберемся туда через дыру в заборе?
Дом на лебух Гереджа был украшен трепещущими малиновыми полотнищами с надписью: «Перанакан-ский особняк Пенаига». Музей. Вход — десять малайзийских рингитов.
— Перанаканцы — это те же китайцы, — вспомнил Евгений, — но сначала принявшие ислам, а потом как-то одновременно очень хорошо усвоившие британскую культуру?
— Ну… да, в целом. Они же — «королевские китайцы». С оксфордским образованием.
— А то, что ты писал про двор, где были поминальные таблички предков и бетонная крышка колодца, в который тот бандит кидал побежденных врагов?
— Это было здесь. Ты стоишь на этой крышке.
Евгений посмотрел вниз, но отпрыгивать не стал.
— Конечно, тут никакие перанаканцы, скорее всего, не жили. Был клановый храм, но спать в таком доме — уж извините… Ну а колодец — ты же не думаешь, что его хоть кто-то пытался открывать? Зацементировали пол заново, вот и всё. Пусть лежат.
Вслед за группой корейских туристов в одинаковых панамках мы шли по дому: везде золото, особенно на резных китайских ширмах, на мебели темного дерева в инкрустациях. А вот зал европейский, с накрытым столом — каррарский мрамор, керосиновые лампы венецианского стекла. И двойные зеркала, в золотых рамах, друг напротив друга, в их ловушку нельзя попадать. А магазин… да вот и магазин — слева от входа. Продают фальшивый фарфор династии Цинь, отличные фотографии улиц Пенанга в рамках, пряности и ароматическое мыло.
— Ну нельзя же так, — поморщился Евгений, который не мог подняться вверх по парадной лестнице темного дерева. Лестницу загромоздили черные, неуместные здесь штативы. Шла фотосессия — жирная китайская невеста раскидывала пухлые руки враскоряку, изображая полет на носу «Титаника».
— Чем плох музей? А иначе дом бы рассыпался… Хорошо, что хоть арабов здесь нет. Они от моря не отходят. Вот, можно наверх, на шлейф невесты бы не наступить. Там, наверху, спальни. Слушай, а ты понимаешь, что мы с тобой — в волшебном все-таки месте? Это магазин. Тех самых воспоминаний. Ты можешь их выбирать. Ну-ка — что, по-твоему, произошло с Варварой Дмитриевной?
— Если она не приехала к мужу летом семнадцатого — то что угодно. Гражданская война. Баронесса. Большевики. И еще тиф.
— Или пробралась через две линии фронта в Крым в восемнадцатом?
— Могла.
— А представь себе: вытащив мужа, вдруг влюбилась без памяти в какого-нибудь комиссара, осталась в Петрограде…
— Эта что угодно могла.
— Вот видишь, как хорошо быть в магазине. Здесь все возможно. А через месяц я узнаю, что произошло на самом деле, и — а посмотри, какую потрясающую они собрали коллекцию.
Спальню перанаканской китаянки здесь воссоздали с большим тщанием. Абсолютно китайская кровать под слегка драным, но явно настоящим балдахином начала прошлого века. Антикварная радиола тридцатых годов и довоенные клюшки для гольфа. Шкаф с аккуратно, квадратиками сложенными простынями, шелковыми чеонгзамами. На туалетном столике — тальк двух марок, Goya и Lilac Mist, набор Woods of Windsor в розовой картонной коробке, все подлинное. И — дамская сумочка, рядом с ней кружевной батистовый платочек.