Разумеется, разумеется. Но каков вечер! И ведь всего-то два часа мы бродили, у меня не успели ноги устать. Голос проникновенный — он говорил такие пронзительные вещи о жизни и смерти, что и у Достоевского я не находила. Он знает людей. Он чувствует... А какие у него руки, нет, он не курил, но он два раза вынимал платок — красивые, нежные руки...
Спустя же полгода, когда я вновь прихожу посидеть у нее час-другой, Нинель Николаевна с некоторым волнением рассказывает, что к ним, кажется, собирается устраиваться на работу человек их выводка. Кажется, умный, интересный: видела, мол, его мельком в отделе кадров.
* * *
Еще через полгода, забыв, что говорила и что не говорила, Нинель Николаевна сообщает, что встретила все-таки мужчину, да, того самого, с которым они потерялись возле универсама. Представь себе, встретились на работе. У входа!..
Знакомство возобновлено, но ведь жаль упущенное время.
— Ах, если бы чуть раньше. Мы бы и отпуск провели вместе.
— Есть же следующий отпуск, — подыгрываю я.
— Разумеется. Но целое лето потеряно... В моем возрасте, милый Игорь, для женщины каждое лето на счету...
Он — знаток театра, театрал и тонкий ценитель, видишь ли, Игорь, в нашем выводке все театралы, воспитанные и на академизме и на первом взлете того «Современника», нас не удивишь. Но он — нечто особенное. Он препарирует театр как проявление вековечного лицедейства, он изящен, убедителен; рассказывает он совсем негромко, чуть склонив голову, у него ежик, седые красивые волосы...
Нинель Николаевна возмущается:
— Всю жизнь прожить — и только сейчас найти человека!
И выговаривает себе же:
— Видно, не умела в свой час разглядеть... Видно, гордыня заела, а, Игорь?
Я киваю. И думаю вскользь о проявлении вечного, или, как она выразилась, вековечного лицедейства: и ведь сумела, и ведь создала образ!.. Таким он, вероятно, и останется в моей памяти, этот высокий господин с седым ежиком и обаянием негромкого голоса; и, разумеется, с утонченным пониманием театра. У господина прекрасная речь, отличные манеры, и, в сущности, у него единственный недостаток — несуществование. Он выдуман, хоть и отменно хорош собой.
Я не забыл, как тогда, на ночь глядя Нинель Николаевна открыла газовые краны и попыталась выразить отношение своей юности к своей теперешней жизни; но ведь выдумки тем и хороши, что отвлекают, и, может быть, игра в отношения с театралом и сам театрал — не просто игра, греза, но и замена газового крана. Тогда хорошо. Она это вынесет. Надолго ли сны и долог ли век заменителей? (Бывает и долог.) Когда, утомленная цифирными бумагами и суетными сослуживцами, Нинель Николаевна приходит после работы домой, она наскоро стряпает, ужинает и только затем садится вязать возле мелькающего, иногда беззвучного телевизора. Расслабление. Покой. Именно в минуты вязания она погружается в себя настолько, что без труда и без медитативных усилий, благодаря ли яркому импульсивному озарению или, напротив, медлительным, постепенным и неудержимым приближением к образу в ней возникает он, живой человек, с седым ежиком, с чертами лица и с голосом, — ей видится то, что не видно.
Она рассказывает, что этому человеку (она никак не дает ему имя — или всякая обычность в приложении к нему становится невыносимо заземляющей и плоской?) — рассказывает, что ему всего-то семь-восемь минут нужно, чтобы высмеять лучшую современную пьесу, в точности указав ингредиенты ее духовного коктейля, собранные у драматургов прошлого, от елизаветинцев до Чехова... «Но не настаиваю, впрочем, на своем мнении», — мягко говорит он, суждения его точны, но не злы. Он никогда не скажет: мол, кустари. Лицо закрыто, грустно. И веки смеживаются. И седина ежика чуть подается вперед, голова опущена, как бы все-таки смирясь и уйдя в тень под напором наступающего практичного, коктейльного времени.
Нина говорит:
— Какой ум. Какая душа. И какой, такт. А ведь он всего-то старше тебя на десять лет, Игорь...
То есть этот ее идеал с ежиком, этот седой, знающий в театре мужчина — уже трудоустроен, в жизни определен, и у него биография; и с учетом возраста он, скажем, учился в вузе не вместе с Нинелью Николаевной, а шестью годами раньше.
* * *
... У нас все замечательно, люблю его, ревную: кажется, все женщины в него влюблены! Заботит меня лишь мое собственное нетерпение: слишком хочется совместной жизни, совместного дома, совместных за ужином вечерних минут — но я, как ты догадываешься, об этом ему ни слова, ни намека.
Я подыгрываю:
— Да, да... Не торопи его. Будешь настаивать — можешь испугать.
— Знаю. Знаю. Сама себя сдерживаю.
— Постарайся понравиться его родным.
— Уже, Игорь!.. Я познакомилась у них с его матерью — такая древняя-древняя (и совсем не изъезженная жизнью) московская старушка. Я ей понравилась. Можешь считать, что она меня любит. С ней просто. Знаешь, когда они пьют чай, это целое чаепитие — этакий солидный, несколько старомодный московский уклад, даже стол на львиных лапах: массивный круглый стол посреди комнаты, и чай только-только заварен, на столе пироги — и с грибами, и с вязигой, и с рыбой, скатерть старинная, красивая, а старушка — мама его, вдруг шепчет мне: Ниночка, милая, как бы я рада была, если бы сын мой наконец женился, ведь одинокий! И заплакала, бедная... и вся трясется сухонькими плечиками, сухонькой грудкой. А он спокойно, мягко поставил чашку с чаем на блюдце и говорит ей негромко: перестань, мама; у нас гости, мама; пожалуйста, перестань, мама... А та кивает. И плачет. Есть у него еще сестра — помоложе его, ко мне она в меру внимательна и в меру равнодушна.
………………………………………………………………………………………………………………
Да, да, я не пытаюсь ничего ускорить: я не спешу. Он привыкает ко мне все больше, это верно, а только вдруг вместе с привычкой пойдет на убыль само чувство?
………………………………………………………………………………………………………………
Да, он чуток — а я счастлива общением... Ты обделен, ты не понимаешь такого общения, Игорь. Мы знаем так много ласковых слов. Мы не стесняемся нежности. Для вас сюсюканье, а для нас — ласка. Вы намного грубее, жестче, и тебе не понять.
* * *
Через полгода, через год:
— А если бы со мной рядом работал человек нашей юности?! Умный, душевно тонкий! Я иногда думаю: вот иду я мимо отдела кадров, а там стоит человек, устраивается к нам на работу...
Забыв, что еще год назад он был живой и с седым ежиком на голове, забыв о его старенькой матери и холодно вежливой сестре, она говорит о нем лишь предположительно.
А я слушаю. И не перебиваю.
Если же за кофе, когда она пожалуется на одинокость, я, как бы невольно и как бы что-то припомнив, пробую осторожно сместить ее в область ее же фантазий, пробую мягко подсказать — и говорю: мол, не такая уж одинокая, был же у тебя раньше тот седой и деликатный поклонник, тот театрал, — она отвечает:
— А если я его выдумала?
— Тоже неплохо, — говорю ей я, потому что что же тут скажешь.
* * *
После того отравления газом прошел целый месяц, и другой месяц, и третий, и наконец она почувствовала да и врачи сказали ей, что все в порядке и что теперь нет и следа. Да, она здорова. Да, полностью. Это счастье.
Нинель Николаевна радостно шла домой; все в ней ликовало, она чуть ли не пританцовывала на асфальте. Строго и с достоинством одетая женщина, она только и делала, что гасила саму собой возникавшую улыбку. Она шла пешком — она не могла находиться в транспорте, так ее распирало свежей силой... Были сосны. Сосны прибольничного окружения и меж сосен асфальтовая тропа. А перед глазами — начинающий клониться за крыши домов вечерний красный диск солнца. Сосны кружились, тропа пружинила под ногами, как живая.
* * *
О выдуманном седоволосом мужчине без имени мог быть рассказ, где некая Нинель Николаевна мужчину выдумала, а затем до такой степени начинила образ живой жизнью, а отношения с ним — подробностями, что уже не знала, как ей быть и жить дальше. И тогда она придумала концовку о разрыве. О том, как они разошлись. Она несколько дней плакала после разрыва, даже болела; и был приступ стенокардии, так что ее гостю, случайно пришедшему к ней вечером, пришлось похлопотать. Гость испугался за нее всерьез, потому что выдумка выдумкой, а сердце сердцем. Он накапал ей валерьянки; он измерял давление. Наконец она уснула. Отправившийся домой гость — в данном случае это я, Игорь Петрович, — сначала обыденно шел улицей, дышал осенью, а затем вдруг заметил в толпе или, лучше сказать, наткнулся среди толпы на того мужчину, утонченного и седоволосого, с ежиком серебристых волос, да, да, вдруг заметил его среди людей на одном из переходов метро. Нинель Николаевна так старательно и так много о нем рассказывала, что он возник из ничего: в толпе, в толчее людей оказался на миг прогал пустоты, незаполненный промежуток, и тут же в этом прогале возник человек из сгустившегося воздуха: он материализовался. И зашагал. Он был в хорошем пальто. Строен. На голове седой коротко стриженный ежик. Я шел за ним, пораженный, и когда он вышел из метро и, приостановившись, закурил — я тоже закурил и в остолбенении смотрел ему вслед. Он был тот самый человек, он не был копией. Он был — он сам. И у него тоже не было имени.