— Но Мерри страдает из-за своего заикания, — напомнил ему Швед. — Потому-то мы и направили ее к вам.
— Полученные преимущества, скорее всего, значительно перевешивают потери.
Швед не сразу вник в этот довод и возразил:
— Да нет же, ее заикание просто убивает мою жену.
— Для Мерри это, возможно, как раз преимущество. Она очень сообразительна и, безусловно, склонна к манипулированию. Будь это не так, вы бы не разозлились на мои слова. А я говорю вам: заикание часто входит в ту модель поведения, использующую манипулирование. Для ребенка эта модель крайне выгодна, «модель мести», если угодно.
Он меня ненавидит, подумал Швед. Ненавидит из-за моей внешности. И из-за внешности Доун. Его преследует мысль о внешности. Он ненавидит нас за то, что мы не уроды и коротышки, как он.
— Девочке трудно быть дочкой женщины, на долю которой выпало столько внимания по причине, которая девочке иногда кажется смешной и глупой, — сказал психиатр. — Тяжко, когда приходится не только выносить естественное соперничество дочери с матерью, но и постоянно натыкаться на вопрос: «Ты хочешь, когда вырастешь, стать „Мисс Нью-Джерси“, как твоя мамочка?»
— Да где она на него натыкается? О ком вы говорите? Не о нас же! Мы об этом вообще не упоминаем. Моя жена — не «Мисс Нью-Джерси», моя жена — ее мать.
— Другие одолевают вопросами, мистер Лейвоу.
— Да к детям вечно пристают с дурацкими вопросами! Какое это имеет значение? Нет, проблема не в этом.
— Однако не станете же вы отрицать, что девочка, которая имеет основания опасаться, что ей не выдержать сравнений с матерью, может выбрать…
— Никаких выбрать тут нет. И знаете, по-моему, это нечестно с вашей стороны взваливать на мою дочь такую ношу — убеждать ее, что она сама выбрала заикание. Она этого не выбирала. Для нее заикаться — сущий ад.
— Ну, не всегда, судя по тому, что она мне рассказывает. Прошлый раз я спросил ее в упор: «Мерри, зачем ты заикаешься?» А она мне: «Когда заикаешься, легче».
— Но вы же понимаете, что она имела в виду. Это же очевидно. Она имела в виду, что тогда можно не проходить через все, через что она проходит, когда пытается не заикаться.
— У меня есть основания думать, что она имела в виду не только это. Я думаю, Мерри чувствует, что если она не будет заикаться, то все разберутся, в чем на самом деле ее слабое место, — особенно в такой семье, где перфекционизм главенствует и где дрожат над каждым выговоренным ею словом. «Если я не буду заикаться, мама начнет читать нотации и выведывать все мои настоящие тайны».
— Кто вам сказал, что у нас главенствует перфекционизм? Господи, да мы самая обыкновенная семья. Вы цитируете Мерри? Она так сказала про свою мать? Что мать начнет читать нотации?
— Да, хоть и несколько короче.
— Но это не так! — вспылил Швед. — Мне иногда приходит в голову, что у нее просто ум слишком быстрый, язык за ним не поспевает.
С каким сострадательным видом он смотрит на меня и выслушивает мои горячечные объяснения! Вот выродок. Холодный, бессердечный выродок. И к тому же кретин. Кретинизм его объяснений — вот что самое страшное. А вызван его наружностью и тем, как она отличается и от моей наружности, и от наружности Доун, и еще…
— Мы часто встречаем отцов, которые не в состоянии принять правду… отказываются поверить…
Зачем они вообще нужны, эти «специалисты»? От них никакого толку, один только вред. Кому вообще пришло в голову связываться с этим дерьмовым психиатром?
— Я вовсе не собираюсь «принимать» или «не принимать» что-то. Я просто привел ее к вам, — сказал Швед. — Я выполняю все, что, по мнению профессионалов, поможет ее попыткам перестать заикаться. И я хочу узнать у вас, какую пользу для моей дочери, когда ее перекашивает и бьет нервный тик, судорожно подергиваются ноги, стучат по столу кулаки, а лицо делается как мел, — так вот, какую пользу даст ей сознание, что она делает все это, чтобы манипулировать отцом и матерью?
— Кого же винить в том, что она бледнеет и стучит по столу? Кто держит все под контролем?
— Да уж конечно не она! — воскликнул Швед в сердцах.
— Так вы считаете мой подход к ней немилосердным, — заметил доктор.
— Ну да… отчасти… как ее отец. А вам никогда не приходило в голову, что тут может быть какая-то физиологическая основа?
— Почему же, мистер Лейвоу. Я могу, если хотите, предложить и клиническое толкование. Но с его помощью мы далеко не уйдем — не тот случай.
Ее речевой дневник. Когда после ужина она, за кухонным столом, писала в своем речевом дневнике дневной отчет, вот когда ему больше всего хотелось придушить психиатра, который наконец-то просветил его — его, одного из отцов, которые «не могут принять правду и отказываются поверить», — что она, видите ли, перестанет заикаться, только когда в этом отпадет надобность и она захочет установить связь с миром другим способом — а иными словами, найдет достойную замену политике манипулирования. Речевой дневник она вела в красном блокноте, скрепленном тремя металлическими кольцами, и фиксировала там, по совету логопеда, ситуации, вызывающие у нее заикание. Возможно ли более страстное проявление ненависти к заиканию, чем это скрупулезное воссоздание его проявлений на протяжении дня, того, в каких ситуациях опасность его появления наименьшая, в каких, с кем — наибольшая? Как его поразило в самое сердце чтение этого дневника, когда раз, в пятницу вечером, сбежав с подружками в кино, она оставила блокнот открытым на столе? «Когда я заикаюсь? Чаще всего я заикаюсь, когда у меня спрашивают о чем-то, что требует неожиданного, неподготовленного ответа. Заикаюсь, когда на меня смотрят. Особенно когда смотрят те, кто знает, что я заика. Хотя иногда даже хуже с людьми, которые меня не знают…» И дальше, страница за страницей, трогательно-аккуратным почерком — и получалось, что она заикается абсолютно во всех ситуациях. «Даже когда я говорю нормально, я все время думаю: „Как скоро он узнает, что я заика? Как скоро я начну заикаться и все испорчу?“ И тем не менее, при всех своих разочарованиях, она каждый вечер, включая выходные, сидела на виду у родителей и писала свой речевой дневник. Со своим логопедом она работала над разными „стратегиями“ — какую применять с кем: с незнакомыми людьми, с продавцами в магазинах, со случайными собеседниками; они разрабатывали стратегии для людей, с которыми она постоянно общалась: с учителями, подругами, мальчиками; наконец, с дедушками и бабушками, с папой и мамой. Все стратегии она записывала в дневник. Перечисляла вероятные темы, на которые ей придется говорить с разными людьми, записывала по пунктам, что надо делать в ситуациях, когда ей грозит заикание, и тщательно к ним готовилась. Как она выдерживала такое постоянное напряжение? Ведь планирование превращало спонтанное в принудительное. А упорство, с каким она корпела над этими мерзкими заданиями? Неркели наглый подонок называл это „проявлениями мстительности“? Тут было какое-то неослабное рвение, не испытанное Шведом даже той осенью, когда его вынудили заняться футболом и он, хоть ему претила жестокость этой игры, не нравилось ни тузить, ни топтать, все-таки стал отличным игроком — „на благо школы“».
Однако все ее усердие не приносило Мерри пользы ни на гран. В тихом и безопасном коконе логопедического кабинета она, изъятая из мира, чувствовала себя, как говорил врач, совершенно непринужденно: болтала без затруднений, шутила, имитировала разные манеры речи, пела. Но стоило ей оказаться на улице, как на нее надвигалось, и чего бы она не отдала, чего бы не сделала, чтобы избежать слова, которое начинается на «б», и вот уже она брызжет слюной, а в ближайшую субботу психиатр разбирается с этой буквой «б» и с тем, «что она подсознательно для нее значит». Или что «м», «к» или «г» «подсознательно для нее значат». Однако же ни одно из его предположений ничегошеньки не значило. Ни одна из его великих идей не разделалась ни с одной из ее трудностей. Кто бы что ни говорил, это ничего не значило и никакого смысла не имело. Психиатр не помог, логопед не помог, речевой дневник не помог, он не помог, Доун не помогла, даже ясная, обворожительная дикция Одри Хёпберн не принесла ни малейших улучшений. Что-то держало Мерри мертвой хваткой и не давало вырваться.
А потом стало слишком поздно: как дурачок из сказки, которого хитростью опоили вредоносным зельем, это девочка, в своем черном акробатическом трико кузнечиком скакавшая с кресла на стул, а потом обратно в кресло, легко перепрыгивавшая с одних взрослых колен на другие, вдруг отбилась от рук, вымахала и растолстела — раздалась в плечах, в загривке, перестала чистить зубы и причесываться. Дома она почти напрочь отказывалась от еды, но зато в школе и на улице непрерывно что-то жевала: чизбургеры с картошкой фри, пиццу, жареные луковые колечки, а потом наливалась ванильными молочными коктейлями и шипучим лимонадом, лакомилась мороженым с патокой, поедала бесчисленные пирожные. Они и оглянуться не успели, как дочь стала крупной шестнадцатилетней девахой — неопрятной, почти шести футов роста, с размашистой походкой. В школе ей дали прозвище Хо Ши Лейвоу.