Ознакомительная версия.
И письмо правильное — невидимое. То есть мы имеем не письмо. А факт письма. Вернее, не факт — а сообщение о факте. И исходит сообщение из того же источника, что все предыдущие сведения.
Психолог объяснит, что первым испытает порыв отвести от себя подозрения тот, кто знает, что его таки есть в чем заподозрить. И часто делает это раньше, чем его спросили. Без всяких психологов в народе это называется «на воре шапка горит». Ни в чем не виновный человек никогда не додумается публично отводить от себя подозрения раньше, чем они проявились и высказаны. Подобная торопливость и категоричность в доводах — психологический, косвенный признак абсолютно недоказуемой вины.
А их к делу не подошьешь. Их принимают в расчет только бандиты, разведчики и честные следаки, которых уже нет.
Поэтому сейчас мы выпьем с тобой за Господа нашего Бога. Потому что больше никому верить нельзя. Поэтому нам остается верить только в него. Иначе уж совсем все фигово.
Поехали.
А Боженька — Он не фраер: всю правду видит, да не скоро скажет. Но скажет.
Скажи мне, братан, — как мне после этого всего жить в этой стране? А ведь их кто-то выбирал, за них кто-то голосовал, им кто-то верит: их народ, народ из своих рядов выдвинул, они из народа, вот в чем штука.
Это я к тому братан, что когда ты никому не веришь, в не веришь потому, что знаешь твердо — нельзя им верить — вот тогда ты лишаешься очень даже главного. Ты лишаешься дома внутри себя самого. Можно быть псом бездомным, крысой помойной, но если есть внутри тебя твой дом, в твоем уме и душе одновременно, ты всегда остаешься человеком, братан. Устои у тебя есть. Мир у тебя есть. Тебе есть к чему прислониться и где укрыться от любых невзгод. Потому что если есть для тебя правда, справедливость, добро, вера в лучший день — тогда все еще ничего. А вот когда ничего этого не осталось — вот тогда ты бомж настоящий, по жизни бомж, по сущности своей.
Вот поэтому, братан, я здесь, и скоро перей ду из врачей в пациенты, и будет мне новое платье короля с рукавами, которые завяжут на спине. И плевать, знаешь.
Ну — давай выпьем.
…Вот такую историю я услышал от милого доктора, когда года полтора назад в последний раз собрался с силами, привел себя в порядок, начал получать документы, в ночлежке меня сделали старостой, и из последних сил я попросил направить меня в психоневропатологу. И со страшной депрессией попал в дурку. Я ему сказал, кем я был, и он проникся. Удивительно это все. Умный был мужик. Хороший. Он стал исповедываться мне.
Мне скоро стало легче. Я понял, что никогда не поднимусь, страшно мне это, не хочу я этого. Я успокоился насчет своей жизни. И депрессия прошла.
Я только тут одного не понимаю. Я понимаю, что у меня бывает спутанное сознание, я помню это выражение, вернее даже термин, я понимаю, что у меня в памяти иногда как будто календарь пересыпается, как калейдоскоп, и соседние события разносятся далеко-далеко друг от друга, а события во времени далекие, наоборот, вдруг стыкуются рядом, одно прилипает к другому, и в голове происходит путаница. Нет, я это все понимаю. Но неужели этот доктор был мой друг Боря Калашников? И я что же, его не узнавал? А если узнавал — то забыл? И поэтому он и вел со мной задушевные беседы, что мы были друзья, и любили друг друга, и он это отлично знал, как же иначе, а я, травмированный на всю голову урод… А может, я ему тоже так же отвечал?
А если я это все точно вспомню, то какая мне от этого разница, вот что страшно, пока не забыл об этом думать…
А он через полгода ввел себе восемь кубов морфина. И когда его нашли, лежал с очень даже счастливой улыбкой. Я потом спрашивал.
Под конец пути человек пытается понять, как он попал туда, куда попал. Что тут судьба, а что случай. В чем закономерность твоей именно дороги. Где был тот первый поворот, с которого все и началось.
Еще под конец пути человек вспоминает хорошее. А что у мужчины могло быть хорошего, если он потерпел поражение на всех фронтах? Только женщины.
И вот если утром лежать тепло и удобно, и ничего не болит, и сушняк не мучит, и можно еще не вставать — о чем думаешь? О бабах думаешь. Все хорошее вспоминаешь. А где вспомнить нечего — там по своему желанию дорисовываешь. Меня уже давно не заботит, что по утрам не стоит. Да и по вечерам не мая чит. Жизнь такая, давит сильней солдатского брома. Думать это не мешает.
Я и думаю, неужели те две истории после восьмого класса стали началом моего пути сюда. Расплата за неположенное счастье? Я никогда не мог в глубине души отделаться от чувства вины за это. Не то за свою порочность, не то огреб не по чину сладкого.
В то лето маме пришла в голову идея снять дачу. Для здоровья. Чтоб я лучше креп. Ну, и сняла на июль-август комнату в ближней деревне над речкой, километрах в пятнадцати от города. Внизу была дорога с автобусной остановкой — она ездила на работу всего полчаса.
В этой деревне еще семьи отдыхали, у нас образовалась компания одного примерно возраста, на речке загорали, в волейбол играли. А на речке по выходным людно было, и две такие бабы ходили иногда загорать — я на них все пялился. Взрослые чувихи, лет по двадцать, наверное, точно не школьницы. Купальники — почти нет их. Внизу живота — не шире ладони. Попы почти голые. На груди еле соски прикрыты. И прохаживаются вдвоем взад-вперед по берегу. Загорели не очень, но смотрятся обалденно.
А в августе народ как-то разъехался. Пусто и скучно. И вот сижу я на бревнах у нашего забора — та одна по дорожке мимо спускается, пляжной сумкой помахивает.
— Как вас зовут? — спрашивает. — Пойдемте купаться?
У меня голова закружилась. Я ни одной девочки даже за руку не держал. «Сейчас, — говорю, — одну секундочку!» Надел в комнате плавки и с полотенцем помчался.
На берегу она скидывает свой халатик, и вся почти голая в этом купальнике стоит рядом. Доходит до воды, спотыкается, ойкает и берет меня за руку. Опирается, значит.
Мы с ней поплавали, потом встали у берега по шейку и начали играть: она меня взяла за руки, и мы вместе подпрыгиваем. Лифчик ее, синяя лента в желтый горошек, соскользнул вниз, и груди вылетают над водой и прыгают. Верхняя их половина загорелая, а нижняя белая, а соски бледнокоричневые. Она перехватила мой взгляд: «Ой, — говорит, — извини». Закрыла их. Они снова из лифчика выпрыгнули. А она слегка улыбается смущенно, но не особо-то смущенно.
Берег пустой, переодевались мы за кустами, она под халатиком купальник стащила, а я под полотенцем с мокрыми плавками вожусь. Она говорит: «Ты мне купальник не выжмешь?». И протягивает — а халатик незастегнутый разошелся. Живот загорелый, бедра загорелые, и между ними — коричневый волосатый треугольник. И над курчавостью — тонкая незагорелая полоска. Я окаменел. Смотрю и не дышу. Она говорит: «Ой», и запахнулась, довольно спокойно.
Я выжимаю деревянными руками ее купальник и чувствую не понимаю что. Кошусь вниз — стоит под полотенцем… Она хихикнула так: «Все равно ты меня уже видел», — и дерг за полотенце. Я неживой, сейчас упаду. А она со смешка в шепот: «Ой, какой хорошенький…» — и хвать рукой. А я без сознания. Кроме ощущения в том месте — вообще больше ничего в мире нет.
«У тебя уже были женщины?» — спрашивает. Я говорю: «Нет», — а звука не получается. Мы отошли в заросли подальше, и она расстелила свое покрывало для загара. Сняла халатик и потянула меня лечь рядом.
Меня оглушило. Мы друг к другу повернулись, обнялись, прижимаемся, я в нее вцепился, круглое и мягкое мну, и упираюсь как раз там. Не может быть, неужели это правда. А потом, наприжимавшись, она садится надо мной на корточки и говорит шепотом: «Хочешь посмотреть?», и мои руки прикладывает себе под незагорелые полушария поддерживать. А я у нее все вижу, и невозможно это на самом деле. А она своей рукой его приставила и сверху ее медленно-медленно насадила. И двигается. А я смотрю ей то в лицо, то туда, как он входит. И этого не может быть.
Вот такой у меня был тогда первый раз. И это было в миллиард раз лучше, чем представлялось раньше. Я даже не понимал, красивая она или нет. Она была единственная.
А назавтра она уехала сдавать очередной экзамен в институт, и больше я ее не видел. И еще неделю меня шатало, и только она перед глазами и стояла во всех видах.
В субботу мама пошла с соседками за ягодами, а мне дала денег и поручила сходить в магазин за хлебом и если будет, то еще купить масла и сыра, а то в городе вчера не было, когда она уезжала. У нас лавка была захудалая, а нормальный магазин в ближнем поселке, минут двадцать по тропинке через заросли напрямик. Я выкупался с утра и пошел.
На полпути вижу — тетка на полянке загорает. В таком возрасте всех теток глазами щупаешь. В красном купальнике, загар слабый, буфера здоровые, и в трусах треугольник округлый такой, выпуклый, так и выпирает. У меня даже во рту пересохло. Блондинка с крашеной шестимесячной завивкой. Лет, ну не знаю, за тридцать, может под тридцать пять. Мамистая такая тетка, хозяйского возраста.
Ознакомительная версия.