Вместе с тем именно в это же время он как-то по-новому, не как раньше, стал смотреть на всех этих мальчиков и девочек, которые по утрам молча сидели перед ним в большой, амфитеатром, аудитории на полукруглых скамьях… Кто они? И что можно от них ожидать? Не сейчас, а после, когда его уже не будет… Будут ли они помнить его? И кому из них будет по-настоящему нужно в жизни то, что он им сегодня говорит?
Несомненно одно, думал он: эти мальчики и девочки умнее нас, но умнее каким-то особенным, непривычным для нас умом. Они неплохо, во всяком случае, не хуже большинства из нас, образованны, и не в смысле того, много или мало они прочитали книг, — всего ведь всё равно не прочтёшь, — а в смысле впитывания, всасывания в себя этого прочитанного, усвоения его, органического вплетения опыта прошлых поколений в их повседневное мышление и повседневную жизнь, в их манеру думать, рассуждать, вести себя и дома, и среди чужих. Это уже само по себе важное отличие от нас… И в этом отношении культурная традиция, ослабевшая или ослабленная в нас, в них или уже получила, или, можно надеяться, получит в самом недалёком будущем новые, более основательные возможности не только для восстановления, но и для дальнейшего движения вперёд… Нельзя не видеть также и того, что мягкость, приветливость уже больше не считаются у них за порок, за малоизвинительную слабость, по крайней мере внешне: даже самые напористые из них предпочитают теперь всё-таки действовать не горлом, не в лоб, а осторожно, без видимого нажима, будто стесняясь выйти за рамки того, что ими же самими признаётся сейчас за минимальный предел порядочности — а был ли он вообще в наше время? — и что, пусть и с натяжкой, но всё же укладывается где-то там, поближе к середине, на линии между этими двумя крайними полюсами, выраженными извечной формулой «плохо — хорошо»… Удивительно, — или это просто кажется мне? — но они меньше нашего пьют, меньше повесничают, меньше пропускают лекций: я почти не вижу перед собой опухших физиономий по утрам, а сколько в наше время, хотя бы даже и у нас на курсе, было таких? Они раньше женятся, чем женились мы, нередко даже на первом-втором курсе, раньше обзаводятся детьми, многие из них уже сейчас пытаются подработать, и не на погрузке вагонов, ночью, раз в неделю: нет, они ищут серьёзную, постоянную работу, занимаются переводами, готовят учеников, пробуют писать в газеты, журналы, на радио. И не важно, на каком это всё пока уровне; важно, что это всё-таки не что-нибудь, а творчество, работа, не баловство, а труд…
Да, конечно, всё это так… Всё так… Но с другой стороны, — или я опять ошибаюсь? — поражает их полнейшее, искреннее равнодушие к тому, чем в своё время жили мы, если говорить о нашей умственной жизни. У них чётко: большие, всеобщие проблемы сами по себе, а мы, наша жизнь — сами по себе, и незачем смешивать это всё воедино, всё равно одно от другого не зависит никак. А если большие проблемы достают всё-таки и нас иногда, то только в том смысле, что как бы ухитриться их обойти, как отгородиться, защититься от них или же, на худой конец, если уж от них совсем некуда деться — как бы приладиться к ним, к этим проблемам, чтобы они хоть поменьше мешали жить… Так сказать, здоровый прагматизм, не то слишком детский, не то слишком взрослый — как на него посмотреть… Впрочем… Впрочем, а так ли уж это плохо — это отсутствие интереса, это нежелание переживать из-за того, что всё равно — переживай, не переживай — не находится в твоей власти?.. Это ещё вопрос, огромный вопрос: что надёжнее, что эффективнее — вселенский размах, от края и до края, без вожжей и ограничений, и вместе с тем удручающее пренебрежение к простым будничным делам, к маленьким человеческим добродетелям вроде элементарной порядочности, честности, добросовестности, благожелательности к людям, или же… Или же, напротив, именно эта, так называемая мещанская мораль, у которой, по крайней мере, есть хоть одно несомненное достоинство, выверенное в веках: сколько она обещает тебе, столько она тебе и даёт, не больше, но и не меньше… В тех пределах, в которых человек может, — в этих пределах с него и спрос, больше не нужно… Но и меньше нельзя! Ни в коем случае нельзя! И не такие уж они маленькие, эти пределы: совесть, долг, честная работа, сочувствие к окружающим — это ведь всё тоже они, пределы, и разве не только просто человеку, но и обществу в целом не достаточно их? Не знаю, как насчёт конечных судеб мироздания, а с точки зрения обычного человеческого общежития эти нынешние мальчики и девочки, возможно, и правы… Да-да, пожалуй, действительно правы…
Вспомнился недавний разговор на факультете с одним из его студентов-старшекурсников — этим летом, перед самым роспуском на каникулы, в углу на полутёмной железной лестнице, на площадке между первым и вторым этажом, у серого, никогда, похоже, не мытого окна, выходившего во двор… Важный, если вдуматься, разговор. Показательный разговор… Он, Горт, давно ещё, чуть не с первого курса, приглядывался к этому парню: низкорослый, крепенький, напористый, отнюдь не отягощённый ни излишней культурой, ни сомнениями, но зато чрезвычайно работоспособный и, по-видимому, весьма точно знавший, что ему нужно от жизни и что в ней, в жизни, почём, прекрасно успевавший и по китайскому языку, и по другим предметам, активный, деятельный, участвовавший во всех делах, какими только жил факультет, — одним словом, по нынешним временам идеал, прямо-таки образец. Другого такого, наверное, не сразу и найдёшь… Не случайно на этого парня ещё на третьем курсе пришла заявка из одной очень серьёзной организации, и не только руководство факультета, но и сам парень про эту заявку знал, да и все другие, наверное, тоже знали, уж если даже и до него, Горта, редко интересовавшегося такими вещами, этот слух тоже уже каким-то образом дошёл…
— Александр Иваныч, можно с вами минутку поговорить? — остановил он его в тот день.
— Конечно. О чём?
— Александр Иваныч, я хотел вас попросить… Заступитесь, если можете… Может быть, хоть вас послушают… Ведь вы меня давно знаете, я все четыре года в семинаре у вас…
— А в чём дело, Борис? Я ничего не знаю.
— Понимаете, я должен через неделю уезжать в стройотряд, на Север… Меня даже назначили командиром этого отряда… Я тогда согласился… А теперь не могу… А мне говорят: или поедешь, или строгий выговор с занесением в личное дело. И на распределении, говорят, тоже тебе это вспомним…
— Зачем же ты тогда соглашался?
— Да я сам тогда хотел… И сейчас тоже хочу. Только не могу…
— Почему?
— Псу три дня назад грузовик во дворе… Обе передних лапы раздавил…
— Так… А как же ты раньше думал?
— Я думал его с собой взять. В наморднике. В наморднике же в поездах можно…
— Н-да… И оставить не с кем?
— Не с кем. Я один живу… То есть с псом… Родители в Алжире, а родственников у нас здесь нет. Мы только пять лет назад в Москву переехали. С Алтая.
— Ну, так сдай пса куда-нибудь на это время в больницу. Или в питомник…
— Александр Иваныч! Да вы что?! Как же я его сдам, да ещё на целых полтора месяца?.. Да и кто его возьмёт в питомник? Он же беспородный…
— Плохо дело, Борис. Серьёзными вещами рискуешь…
— Да я понимаю, Александр Иваныч… Думаете, я не понимаю? Но что же делать-то? Сделать-то я ничего не могу…
Каким-то образом всё же при его, Горта, содействии удалось тогда замять, уладить это дело. Да и парень, надо признать, тоже оказался далеко не беспомощным: достал откуда-то медицинскую справку о вегетативно-сосудистой дистонии, плакался, уговаривал, канючил, ходил от дверей к дверям…
Но иногда Горт ловил себя на мысли: ну, а если бы ничего не удалось, если бы вопрос всё-таки встал: или — или? Как, отступил бы тогда парень? Нет, не отступил бы. Пошёл бы на всё, но не отступил… В этом-то всё и дело, дорогие мои… В этом-то всё и дело… А вы говорите: бандиты, без стыда, без совести, куда идём и куда придём…
И пожалуйста, прошу вас — без этих снисходительных ухмылочек… Не надо делать из меня дурака. Я, дорогие мои, не хуже вашего вижу, что происходит вокруг. И я не хуже вашего вижу всех этих мерзавцев, которых почему-то так много стало повсюду именно в последние годы… И среди молодёжи — и среди молодёжи тоже… Но… положа руку на сердце… Да полно, граждане, — много ли? А их что, меньше было в двадцатых годах? Или в тридцатых — особенно в тридцатых? Или в пятидесятых? Или сто, или тысячу лет назад? Кто решится сказать, что их когда-либо было меньше, этих мерзавцев, чем сегодня, сейчас? Забыли, что всего лишь поколение назад было с вашими отцами, да и со многими из вас самих? И чем нынешний мерзавец хуже прежнего? Может быть, даже и не хуже, может быть, даже лучше: нынешнему хоть убивать не велят… А воры… Что ж воры?.. Воров на Руси всегда было хоть пруд пруди… Вор, он всегда вор: его место в тюрьме, и рано или поздно он там будет… Будет. Куда ему деться? Другого конца испокон веков у него не было и нет…