И вот, пожалуйста, нате – прилетает через полглобуса, разыскивает и с первых же слов вызывает тревогу.
Сначала возникла у умирающего закономерная мысль, что дело в ошибочном представлении о завещании. А завещать-то ему и близким родственничкам, кроме дачи в Тучково, было нечего.
О чем он своему племяннику при первом же разговоре, нехорошо глядя прямо в глаза, и сообщил.
После чего дядя то ли разозлился на себя, то ли жаль ему себя самому лишний раз стало, не понять, в общем только на всякий случай рявкнул вдобавок, что квартира, ясное дело, останется сыну.
Племянник, однако, не реагировал и продолжал немногословно соболезновать у постели. Потом внезапно наклонился жарко к самому уху дяди и таинственно сообщил: он-де тоже, увы, умирает.
Дядя не понял, решив... На самом деле, ничего не решив, так как был уже утомлен и встревожен визитом, и все внешнее, что было ясно не сразу, им тут же отстранялось от усилия понимания.
Поняв, что дядя нынче уже не в себе, племянник вошел в русло и попросил дядю показать ему округу. Удивившись еще раз, тот провел его кратко по Дому, показал зимний сад снаружи, ознакомил с процедурным комплексом и растерянно привел обратно, не зная, как быть с посетителем дальше.
Племянник же был внимателен и казался себе на уме. Оказавшись в палате, он лег на его постель и сказал, что отсюда никак ни ногой и пусть дядя просит администрацию подыскать еще одно место.
Дядя в ответ онемел, а верзила как ни в чем не бывало стал интересоваться, а не платят ли здесь суточные за пребыванье.
После чего отвернулся к стене и застыл, никуда не глядя. Широкая его спина, так сказать, повернулась к миру глыбой молчания.
Так его санитары и ворочали, пытаясь привести хоть немного в чувства. Племянник молчал и молчал даже тогда, когда его выносили вон из палаты, прежде запеленав, конечно, – вдруг окажется буйным.
В общем, скандал, и притом непонятный. Племянничка тормошат, а он ни гу-гу, будто бы здесь же, при жизни, взял да и умер.
В общем, сыграл натурально в молчанку глухую, всех поразив своим стойким таким поведеньем. Дядя страшно взволновался, что из-за его родственника такая буча вдруг разрослась, но ничего поделать не мог – племянник и на его вопросы был нем как рыба.
Водила кудрявый даже пытать предлагал, чтоб добиться хотя бы полслова. Но все-таки не выносить же на улицу живого еще человека. Тем более что ни хозяйки-сестры, ни Кортеза, ни горбуна об ту пору в Доме не оказалось – они накануне спешно отправились скопом в Москву – ходил слух, на какой-то таинственный слет: неизвестно, какие дела их всех сразу в Москву отозвали...
Номинально за старшую оставалась Наташа, но она ничего не решала и только сказала, когда доложили: «Вот сумасшедший».
Потому пристроили племянника до распознания причины в подсобном для разных хозяйственных нужд, темном, сухом помещении. В нем было много разных вещей, вот он и стал, затаившись, одной из...
Спустя же три дня все разъяснилось. По возвращении начальства принесли все еще спеленатого, как толстая куколка, племянника прямиком в кабинет к Кортезу. Только взглянув, тут же велел бедолагу вынуть из смирительной оболочки. Там, в кабинете, племянник как миленький рассказал то, что потом разболтали кругом санитары.
Оказывается, узнав из телеграммы о прискорбном обстоятельстве, племянник внимательно и глубоко, как рухнул, задумался: а что такое жизнь вообще, если она рано-поздно-всегда кончается. Чтобы отдать отчет в катастрофичности ситуации, надо отметить, что ранее мысли данного рода племяннику были не просто не свойственны, но и немыслимы в такой же мере, в какой немыслима ясная речь обезьяны: в силу образа жизни и склада он был человеком действия и такую галиматью поступком считать не мог.
Сын осевшего на поселении политзэка, он вкалывал инженером на промысле алмазов, якшался с якутами и часто по выходным пропадал в тайге на охоте. Кажется, мог попасть белке в глаз, стреляя навскидку. Пронять его мог разве только медведь, вышедший на него с вилами. И тем не менее пример родного дядьки пронзил его. Вопиющая мысль, что и он-таки медленно, но неотвратно помирает, уложила его на обе лопатки.
Возможно, обстоятельство, что умирающий его двоюродный дядя об ту пору оставался последним его старшим родственником вообще, и обусловило силу произведенного на него впечатления (родители его семь годков уже как почили). Возможно, что неотвратимость именно окончательного его сиротства и подвигла его на такие необыкновенные размышления. А возможно, и нет – что сумасшествие данного рода образовалось в нем спонтанно, сдвинутое – как лавина возгласом или кашлем более или менее терпимой и в конце концов совсем неудивительной, хотя и печальной, мыслью.
Как бы там ни было, но событие бреда взорвалось. Целых два месяца пролежал он на диване, отвернувшись к стене, употребляя пищу только по настойчивому убежденью супруги. Там, на диване, ему и вошло окончательно в голову, что он, как и дядя, живет умирая, и ему захотелось поделиться с ним таковым убеждением. Очутившись же в Доме и оглядевшись, он воспрянул и решился поступить нахрапом. Тем более, думал он, здешнее умирание при смерти ничем в смысле комфорта и отношения не отличается от тамошнего умирания при жизни, только все происходит честнее.
И он решил не лицемерить. Но опасаясь, что его не поймут, пришел к выводу, что действовать нужно резко и определенно – например, устроить здесь всем забастовку: мол, никуда я отсюда идти – не пойду, что хотите со мной творите, а я здесь всенепременно останусь, если даже меня тут прямо возьмут и зарежут.
Выслушав чужого племянника, Кортез сообщил, что тот ошибался. Что его отлично здесь все понимают. Что ему совершенно не следовало сомневаться, а так прямо все и сказать. И что он, Кортез, сделает от него зависящее, чтобы племяннику в Доме было «уютно и превосходно».
Последнее вскипятившийся племянник не совсем понял, но понял, что никто его отсюда гнать уже больше не будет. Он присел на корточки, так как его так и не пригласили сесть, и обхватил руками голову от потрясения.
Кортез велел санитарам освободить и подготовить палату к еще одному новоселью, а также внести нового гостя в список...
Однажды этот странный племянник забрел к нам в гости – под предлогом сыграть в домино. Мы сразу сообщили, что в домино играть не умеем, и предложили выпить чаю, но вскоре об этом пожалели. Племянник, пылко согласившись, оказался неугомонным, пил стакан за стаканом, уничтожил всю заварку и сахар, а напившись, стал расспрашивать, кто здесь чем болеет. Я шутя ответил, что болен любовью, а Стефанов вообще уклонился, сказав, что желтухой. Племянник ржал в ответ, не унимался, говорил, что мы издеваемся, так как наверняка у нас какие-то страшные заболевания, и что он нам заочно завидует очень. Также поведал, что, когда умрет двоюродный дядя, в память о нем он попросит разрешения переселиться в его палату. Мне было странно видеть, не слушая, этого здорового, размером с медведя, сибирского идиота, который обстоятельно рассуждал о таких глупостях.
Стефанов вскоре отвернулся к окну и больше на племянничка не смотрел.
Я часто гуляю по Дому. Обычно это выглядит как прогулка, но иногда и как настоящее приключенье. Случается, иное приключение не совсем проходит мне даром. Вчера, например, оно не прошло. В таких случаях я стараюсь делать выводы. Бывает, что они получаются неоднозначными. Как сейчас. Честно говоря, я вообще от вчерашнего никак не могу еще отойти. А начиналось все вроде бы безобидно.
Вчера днем из нашей палаты отправился я на второй этаж, миновал кастелянную, процедурную, красный уголок и сделал таким образом лишних сто тридцать семь шагов; зато встретил по дороге Катю.
Она шла куда-то и, улыбнувшись, пригласила глазами следовать за нею. У двери оглянулась, и я понял, что меня просят обождать.
Хотя в коридоре никого не было, но стоять в нем стоймя, непонятно чего ожидая перед неизвестной дверью, было столь же малоприятно, как бывает неприятно в городе торчать на открытом месте, подвергаясь беглым взглядам поглощенных своим ходом прохожих...
Вскоре, маясь перед дверью, я начинаю неодолимо мучиться тем, что за нею. Но вот что странно, я вдруг понимаю, что вовсе не непредставимость последнего составляет причину моих переживаний. И что, конечно, непредсказуемость – усеченный вариант непредставимости – совсем не имеет никакого отношения к моему волнению. Что за порогом, нисколько меня не беспокоит: что бы там ни было – за.
Постепенно мне начинает казаться, что перед порогом соткалось, как мохнатый живой коврик, в котором запутались ноги, поле невозможности как таковой. И я, будучи стреножен в его силках, переступая, топчась, силюсь, мучаюсь, словно мотылек в световой ловушке лампы.
Мне даже начинает казаться, что дверь превратилась в окно, за которым, как грузное медленное животное, спокойно живет, дыша и передвигаясь, тучное, жаркое солнце.