– Чем ты думаешь заняться в будущем? – С очаровательной улыбкой спросила она у сына, который сидел напротив, положив ногу на ногу, уперевшись локтем в колено и уткнувшись подбородком в ладонь. В точности как отец.
– Я хочу рисовать… Подамся в Академию Изящных Искусств…
– Еще чего, – перебила она, – тоже мне, профессия. Ты станешь фармацевтом, ветеринаром или дантистом.
– Как сынок Армана?
– Опять ты об этом? Сколько можно вспоминать эту старую историю? Такое случается со всеми девчонками. Когда мне было тринадцать лет, меня тоже преследовал один тип, бросался на меня на выходе из школы в пальто на голое тело и совал под нос свою штуковину. Я рассказала матери, а она в ответ пожала плечами и посоветовала обходить его стороной. Она и не думала за меня переживать, и ничего, я сама разобралась. От этого еще никто не умирал!
– Я не буду ни дантистом, ни фармацевтом, ни ветеринаром. Нет ничего противнее зубов, лекарств и животных…
– В Академии можно выучиться только на клоуна! Не хватало только, чтобы ты стал бродягой как твой отец! Тебе нужна нормальная профессия.
– Тогда не спрашивай чем я собираюсь заняться. Решай сама! У нас вообще все решаешь ты, – ответил он, вытягивая ноги и выпрямляясь. – Я хотел бы почаще куда-нибудь выбираться. Мне осточертела эта дыра. Пора возвращаться домой. Гадалка тебя надула.
– Не смей так разговаривать с матерью! После всего, что я для вас сделала! Не забывай, что я всем пожертвовала, чтобы поставить вас на ноги.
– При всем желании не забуду, – сказал он. – Ты только об этом и твердишь.
– Без меня вы бы умерли с голоду! Или работали бы где-нибудь на почте с тринадцати лет.
– Мамочка, времена Золя давно прошли.
– Скажи это своему отцу! И не смотри на меня так! Сколько я для вас сделала, подумать только! Какая я дура, боже мой! Надо было отдать вас в приют.
– Ну вот, опять за свое! – пробормотал мой братик, но мать его не услышала.
Она продолжала свою пламенную речь, кожей ощущая терновый венец, который ей выпало нести. Все в ней взывало к мщению. Она будет мстить, мстить беспощадно! Она то и дело возвращалась к особо ненавистным персонажам, не жалела для них ядовитых слов, шипела, исходила желчью как корень мандрагоры.
– Взять хотя бы мадам Юблин, чем она лучше меня? Безобразная толстая корова с раздувшимися венами, и отхватила себе такого чудесного мужа. А, я тебя спрашиваю?
– Она жена посла, – вздыхал мой брат, болтая соломинкой в стакане папайевого сока. Мать выводила его из себя.
– Сама – американка, муж – американец, живет в настоящем дворце, с кондиционером, с телевизором, каждый день устраивает приемы, носит платья от лучших кутюрье. Что она в своей жизни сделала, чтобы заслужить такую роскошь? Да ничего. Все это просто свалилось ей на голову как манна небесная. Она знай себе прирастает жирком, а вокруг ходит прислуга в набедренных повязках.
Брат пожимал плечами, и она продолжала:
– Из меня бы вышла превосходная жена посла! Превосходная!
Мать шипела от злости, опустошала стакан, наливала еще.
Она прожила на Мадагаскаре семь долгих лет. Все эти годы она ждала своего мужчину, разглядывая в зеркале мелкие морщинки, образовавшиеся вокруг глаз, и разнося в пух и прах этот остров, на который никогда не залетали Боинги, до отвала набитые американцами. Семь лет она следила за головокружительным взлетом своей гадалки, которая теперь каждое утро выдавала свежие гороскопы по радио, ежегодно писала книги об искусстве ясновидения, мелькала на телеэкране и просила тысячу сто франков за сеанс. Мать проклинала гадалку, проклинала собственную доверчивость, выливала виски на ковер во время игры в бридж и избегала коллег по работе.
После семи лет напрасного ожидания она возвратилась во Францию.
Смотреть – стараться увидеть, пытаться разглядеть кого-то или что-то.
Уже в старофранцузском языке в значении слова присутствует интеллектуальный и нравственный оттенок: принимать во внимание, считаться.
Исходное значение: «заботиться, печься».
Перед глазами матери, как игрушечные солдатики на плацу, один за другим проходили мои поклонники. Я не очень считалась с ее мнением, но тем не менее, каждый раз ждала ее одобрения, прежде чем дать волю желанию.
Мы с очередным кавалером приглашали ее в ресторан, в кино, на пикник. Устроившись на заднем сиденьи, мать мрачно наблюдала за водителем, обжигала его недоверчивым взглядом. «Зачем тратиться на дорогой бензин, если можно прекрасно ездить на самом обычном, – недоумевала она. – И вообще, почему бы вам не перейти на дизель? Это же реальная экономия». Она заглядывала в счет и негодующе пожимала плечами, если сумма представлялась ей слишком высокой. Спрашивала у молодого человека говорит ли он по-английски, есть ли у него семейный особняк, сколько он получает. «Вы неплохо устроились, – заключала она. – Учителям столько не платят. И знаете, какая пенсия ожидает меня на старости лет, после всего пережитого?»
Я поворачивалась к ней, умоляла: «Мамочка, перестань!», гладила юношу по затылку, словно желая смягчить боль от ожога, включала музыку погромче, но она бесконечно твердила одно и то же, прижимая сумочку к груди: «Уж поверь мне, я знаю что говорю!».
Ее всегда что-то не устраивало. Слишком старый, слишком молодой, незрелый, непрактичный, не платит взносы за квартиру[20], у него клоунская профессия, он неперспективный.
– Кстати, ты заметила какие у него толстые ляжки? Я и не знала, что тебе нравятся крупные мужчины. Не боишься, что он тебя раздавит? Как ты можешь получать удовольствие? Я бы не смогла…
Я сидела, стиснув зубы, выдавливая из себя улыбку, пыталась оттянуть неизбежное. Я успокаивала мать, успокаивала мужчину, который гневно скрежетал зубами. «Понимаешь, – объясняла я ему, – она так одинока, всю свою жизнь вкалывала как проклятая, не могу же я бросить ее одну после всего, что она для нас сделала.»
Мать вечно жаловалась на жизнь, злобно смотрела по сторонам, прижимала сумочку к груди, опасаясь воровства. В то же время, завидев на улице грязную оборванную дворняжку с порванными ушами, мать тотчас наклонялась к ней и не скупилась на нежности; заметив сморщенную старушку, ковыляющую по тротуару, переводила ее через дорогу и одаряла своей лучезарной улыбкой. Дворняжка благодарно лизала ей руки, старушонка – целовала. Et глаза наполнялись слезами: она чувствовала себя любимой.
Любимой…
Любовь была делом ее жизни. Она плакала над несчастьями принцев и принцесс, смотрела по телевизору свадебные и похоронные церемонии с болью в сердце и платочком в руке, причитая: «Как они хороши! Она была так молода! Боже мой! Боже мой!» Она по многу раз пересматривала «Унесенных ветром» и «Историю любви», выходила из зала с красными глазами, прижималась ко мне как маленькая девочка. Я ее успокаивала. Чужое несчастье, будь то в жизни или на экране, делало ее уязвимой, нежной, беспомощной. Она жалась ко мне, говорила: «Я люблю тебя, ты же знаешь. Ты моя любимая девочка. Почему ты так ко мне жестока?».
– Я, жестока? – удивленно переспрашивала я.
– Да, ты. Ты всегда ко мне так относилась, с самого детства. Ты еще в четыре года смотрела на меня с осуждением, как неродная.
Как может четырехлетний ребенок проявлять жестокость по отношению к матери? Надо же такое выдумать! В этом возрасте мать заслоняет собою весь мир, всю галактику.
Я отвечала: «Ну, ну, перестань… давай не будем начинать все сначала».
– Нет, как же, – протестовала она.
Она жаждала любви, хотела, чтобы я до краев наполнила ее душу этой пресловутой любовью, которой жизнь никогда ее не баловала. Она как будто снова впадала в детство, дулась, сжимала зубы и кулаки как обиженный ребенок, пинала ногами упавшие каштаны, повторяла: «ты меня не любишь, не любишь», чтобы я в ответ твердила: «да нет же, люблю», но мои слова повисали в воздухе, так и не утолив ее жажды.
«Вот если бы ты меня действительно любила…» – говорила она.
Далее следовал длинный перечень условий, обязательных к исполнению: «Ты бы сделала то, и это, и вела бы себя так-то и так-то. Вот у моей подруги Мишель дети, которые по-настоящему ее любят, они ее слушают, все делают как она скажет…»
Она бросала на меня суровый уничижительный взгляд, словно желая сбросить в львиную яму, заявляла, что я вообще не способна любить, поскольку не отвечаю ее строгим требованиям.
Она никогда не бывала мною довольна.
Сколько бы я ни давала, она не успокаивалась. Она была подобна бездонному колодцу. Угодить ей было невозможно: мало, плохо, не так. Я вечно оказывалась виноватой во всех грехах. Когда я, набравшись смелости, спрашивала чего она, собственно, ждет, она, гневно взглянув на меня, тотчас принималась смотреть вдаль с оскорбленным, отсутствующим видом.