Курилов поднял голову:
— Бах…
Строгая стройная музыка витала над нашими головами. Играл знаменитый Р. Я не люблю музыку, я вообще равнодушен к искусству. Мне нравятся лишь Гайдн и Бах.
— Вот государь с государыней. Вы ведь никогда их прежде не видели? Как восхитительно величавы лица властителей России, — сказал Курилов тем торжественным тоном, который раздражал и одновременно умилял меня.
Император слушал очень внимательно. Во время паузы он устало откашлялся, поднеся к губам руку в перчатке, слегка наклонил голову.
— Позвольте мне остаться здесь, — сказал я, — в комнатах слишком жарко.
Курилов кивнул и вернулся в дом.
Ночь была душной, на небе сверкали молнии. Гости перешли в зал, где был сервирован ужин. Я гулял под окнами и видел императора с бокалом в руке, Ирину в белом платье, Маргариту Эдуардовну с бриллиантовым эгретом в волосах и приколотыми к корсажу розами…
Мне плохо дышалось в густом, неподвижном воздухе. Огибая дом, я столкнулся с одним из агентов: он видел, как я разговаривал с министром, и не остановил меня, чтобы проверить документы, но некоторое время шел следом по аллее. Я остановился, предложил ему папиросу.
— Много работы сегодня ночью?
Агент нахмурился.
— Дом хорошо охраняется, — уклончиво ответил он по-французски с сильным немецким акцентом, коснулся пальцем полей котелка и исчез в темноте.
Я чувствовал себя странно, прогуливаясь в парке, где за каждым вторым деревом прятался полицейский. Я тогда нечасто размышлял о собственной жизни, бывшей сном наяву. Той ночью я впервые думал о неизбежности смерти, но меня это не волновало… Я говорил себе: «Бомба лучше револьвера, она убьет и меня…» Странно было представлять, что мы с министром умрем одновременно… Я чувствовал жар, предгрозовая атмосфера давила на меня. Я задыхался. «Закрыть глаза, уснуть…» — думалось мне. Проклятая жизнь… Непостижимая… Жизнь, в которой позволено убивать незнакомых тебе людей, как в те ночи в 1919 году…
Я спрашивал: «Имя? Дата рождения?» — изучал документы — подлинные и фальшивые, и между мной и моими подследственными возникали простые, ясные, почти братские отношения.
— Ты — вор и спекулянт, ты поставлял императорской армии испорченные консервы и сапоги из гнилой кожи, ты — неплохой человек, ты просто любил деньги. Ты наклоняешься ко мне, шепчешь со страстной надеждой: «Товарищ комиссар, у меня есть доллары… Пощадите, товарищ комиссар… Я никогда никому не причинял зла… У меня маленькие дети… Сжальтесь!..»… Когда завтра тебя пристрелят в темном гараже, ты вряд ли поймешь, за что умираешь.
Помню одного негодяя, из белых офицеров: он тысячами вешал крестьян, сжигал дотла деревни… Перед казнью он взглянул на меня налитыми кровью глазами и прокричал: «За что, комиссар? Я никому не делал зла». Это было… потешно…
«Уничтожить неправых во имя счастья большинства». Зачем? И кто праведен? Как люди поступят со мной? Охотнику невыносимо тяжело убивать животное, которое он вырастил и выкормил, однако приходится играть роль. Я убил Курилова. Я посылал на смерть людей, которых понимал, как братьев, как самого себя…
Сегодня ночью у меня случился приступ лихорадки. Я оставил на столе бесполезные старые записи, спустился в сад и долго ходил по аллейке — десять шагов, от стены до стены… Меня мучила жажда. Я боялся захлебнуться кровью, горло перехватил спазм.
Под утро пошел дождь, и я смог наконец лечь. Снова начинается кашель, я задыхаюсь. В доме тихо. Я люблю мое неизбывное одиночество.
Тридцать лет назад, летней ночью, я ходил под окнами Курилова и разглядывал толпу блестящих марионеток. Жизнь развеяла их, как дым.
Через несколько часов император собрался уезжать. Подали карету. Стоявшие в тени деревьев агенты сомкнули невидимый круг. Я прислушался и различил дыхание и шорох шагов по траве. Министр шел первым, держа в руке золоченый канделябр: по обычаю, хоть и было светло как днем, он освещал путь монарху. За ними, с почтительными перешептываниями, следовали остальные гости.
Император тихо кашлянул, и все немедленно смолкли.
— Благодарю вас, праздник вышел замечательный.
Он сел в карету рядом с императрицей. Александра Федоровна — она держалась совершенно прямо и неподвижно, ее лицо было печально-высокомерным — кивнула головой с белыми перьями в прическе, и они уехали.
Курилов сиял. Гости толпой окружили его, рассыпаясь в похвалах, словно на него пал отблеск монаршего величия.
— Не угодно ли вам будет пройти в беседки, медам? — произнес он трубным голосом, повернулся к Далю, взял его под руку и повлек следом за гостями.
— Поздравляю, — сказал барон, — его величество очень доволен.
Курилов был наверху блаженства. Заиграли сидевшие среди деревьев музыканты, на лужайках зажглись бенгальские огни. На бледных лицах Даля и Курилова, лицах живущих без солнца петербуржцев, мелькали кровавые отсветы. Если подумать, в этом был глубинный смысл.
Даль сердечно пожал руку министру, и я понял, что падение Кашалота предопределено.
— Я знал: их величества поймут, что были введены в заблуждение, как только увидят мою жену.
Курилов горделиво улыбнулся. Его ум — не такой могучий, как считал он сам, но и не такой ограниченный, как полагал я, — мутился, затмевался, если все складывалось удачно. Успех ударил ему в голову, как вино.
Я вернулся к себе, открыл окно и смотрел, как отъезжают экипажи придворных, а потом до утра слушал игру гармошек на конюшне. В спальне Маргариты Эдуардовны зажегся и сразу погас свет.
Через неделю после бала император вызвал Курилова к себе и в учтивых выражениях — Николай II был просвещенным монархом и в отличие от своего отца не допускал грубости ни в словах, ни в поступках — предложил министру самому сделать выбор между опалой и разводом. Царь настойчиво рекомендовал последнее, но Курилов отказался расстаться с женой и даже выразил негодование, что самодержец нашел очень tactless[9]. Курилов был отправлен в отставку.
Я видел Кашалота в тот день, когда он вернулся из Петербурга. Помню, что его лицо не утратило ни грана привычной невозмутимости, разве что чуть побледнело да уголки рта опустились. Меня удивили спокойствие и самообладание этого человека: в его улыбке была не только ирония, но и смирение.
— Ну вот, дорогой Легран, теперь я смогу наконец отдохнуть вволю, — пошутил он, проходя мимо меня.
Некоторое время отставка министра должна была оставаться тайной для публики, но в «высоких петербургских сферах» об этом говорили открыто.
Позже я понял, что Курилов не сразу осознал масштаб падения. Думаю, он считал опалу временной… а может, был убежден, что поступил как джентльмен — behave like a gentleman, цедил он сквозь зубы, — и это проливало бальзам на его рану… Ему наверняка нравилось, что он впервые в жизни нарушил волю обожаемого самодержца.
Придворные фрондеры восхваляли позицию Курилова, на короткое время он стал очень популярен, но мирская слава, как известно, быстротечна… Курилов остался один. О нем забыли. Из окна я видел, как вечерами он часами ходит по комнате — раздраженный, печальный, одинокий человек. С каждым днем он становился все угрюмей и надолго запирался у себя.
Однажды я вошел в его кабинет: он сидел за столом и перечитывал лежавшие в бронзовой шкатулке бумаги, словно это были любовные послания, а не старые поздравительные телеграммы по случаю назначения на пост министра народного образования. Курилов никогда не расставался со шкатулкой.
Мне показалось, что этот властный человек смутился, увидев меня. Он терпеть не мог, когда ему мешали работать, — докучливых посетителей ждал ледяной взгляд бледно-голубых глаз и нетерпеливый окрик: «Что вам? В чем дело?»
— Суета сует, дорогой Легран, все суета и тлен, — промолвил он, скорбно поджав губы. — Что мне еще остается… — немного помолчав, добавил он нарочито небрежным тоном, — былая слава для стариков — что погремушка для младенца…
Он закрыл ящик стола, кивком пригласил меня сесть рядом и заговорил о Бисмарке:
— Я виделся с ним, навещал этого великого человека, которого отправил в отставку неблагодарный господин… Он жил один со своими собаками… Бездействие убивает… — Он вздохнул. — Власть — сладкая отрава… Для других, — поспешно добавил он, — для других… Я — просто старый философ…
Он попытался улыбнуться легко и иронично, как покойный князь Нельроде, но в его глазах плескались растерянность и смертельная тоска.
Прошел июль, и я получил приказ ликвидировать Курилова. 3 октября ожидался приезд ко двору германского императора. Самодержцы со свитой посетят спектакль в Мариинском театре.
Бомбу предлагалось бросить на выходе, чтобы избежать ненужных жертв среди мирных обывателей, но так, чтобы зеваки и иностранцы увидели покушение собственными глазами.