Ознакомительная версия.
«Да, да… свобода, и труд, и покой, и чистота… Одиночество. Это хорошо, – ворочалась Анна на скользком шёлке, томимая луной, – хотя пока мама жива, ещё рано говорить про одиночество. Господи, только бы мама была жива и здорова! Наверное, я и вожусь с этой историей про Лилию Ильиничну, потому что боюсь за маму..»
Мама Анны была несколько старше Серебринской и значительно крепче душой; как бывший врач, она сохранила хорошие связи ещё с прежней жизни, а потому какое-то время можно было поддерживать здоровье без особых денег, но случись вдруг большая беда, пришлось бы туго: никаких запасов, денежных отложений не было. «Придётся продать книги деда Андрея, – подумала Анна, – спасибо ему, хорошие люди и после смерти добро делают. И Боря обещал пересылку оплатить, тоже спасибо. Положить на счёт, пусть лежит… Как это ловко, однако, нас всех перевели на цифру, приучили считать…»Тут Анне пришло в голову, что её мама никогда не спала на шёлковых простынях, и ей стало жалко маму, жалко всех смирных, работящих женщин, которые никогда не смогут беззаботно открыть меню в дорогом ресторане, поставить свою машину в гараж… Интересно, неужели Серебринскую не раздражал образ жизни Марины? И дружеские чувства пересиливали социальное неравенство, так сказать? Не может этого быть. Зачем она дала Марине читать эти постыдные листки? Да, это вопрос, была ли к этому времени жива-то их дружба, не предъявила ли Серебринская грозный счёт каждой подруге?
Кто знает? Знает луна и охотно струит в мир серебристую ленту снятого ею бесконечно печального фильма о том, что веками приходится ей наблюдать по ночам, но никто не умеет смотреть лунные ленты, было когда-то два-три немецких безумца, да отцвели уж давно голубые цветы. Анна уснула, Город за окном, чужой и ненужный, притих, но не замер – и самой глубокой ночью по его улицам мчались дорогие машины, а в машинах мотали головами и вертели клювом люди с настоящим аппетитом, которых не могла обеспокоить такая мелочь, как исход души из тела.
Медленно, никуда не спеша, но и не собираясь более возвращаться, от мира отделится душа, и вот, день за днём, начнут остывать страсти, таять дружба, горячее, вскипавшее на губах гневом и любовью Слово закаменеет опостылевшей жвачкой, и от великой армии чувств останутся лишь прозрачные вялые тени, не сразу и не везде, очагами, пятнами, пустотами, и тогда – бежать, бежать из заражённых мест, чтобы успеть застать ещё одушевлённый мир, ещё пожить живой жизнью, пока она не сделалась чучелом, ещё поплакать настоящими горючими слезами и в ответ на искренний порыв ощутить встречное движение другой родной души, отвесить пощёчину предателю, обнять любимого, вздохнуть от счастья над великой книгой, пока она не захлопнулась, пока ещё пока ещё пока ещё спи.
– У меня кружится голова! Как же стоит театр?
– Стоит, как видите, и прекрасно стоит.
Михаил Булгаков. Записки покойника
Утром Марина в широкой тельняшке до колен, что было пикантно и шло ей, с хмуринкой в глазах, но личиком ясным, разглаженным, принесла пакетик с одноразовой зубной щёткой и позвала «деушку из Петербурга, мрр» пить кофе в кухню-столовую. И там царил серебристо-голубой мир, комфортный, просторный и безразличный.
Мама Анны любила русский расписной жар подносов и досок, небелёное полотно и цветастый ситец, и Анна с детства без дерева и красных цветов не чувствовала бытовой радости, но Марине, конечно, торжество металла и холодных тонов было к лицу и к душе. Она поставила перед Анной на стеклянный круглый столик стеклянную чашку с кофе, а сама, попивая полезный напиток айран, стала комментировать телевизионные картинки, в которых то и дело попадались хорошо знакомые ей лица.
– О! глядите-ка! Лера! Её Величество свинка Лера с дочуркой волшебный крем рекламируют. Йо-йо! Обе редкие бездарности, даже в сериалы не зовут – паскудный характер. Я её, старшую, тут посмотрела, она с дуба рухнувши решила «Внезапно прошлым летом» Уильямса игрануть. Уй, мама! Она ж по типу – генеральская жена, как в шестьдесят седьмом за своего Пышкина вышла, так и живёт за ним припеваючи, жизненного опыта – ноль, мозгов – ноль, нервы как брёвна, Уильямса она играет, обалдеть. Я вообще не догоняю, зачем такие бабцы идут в актрисы. Несчастные русские бабы опротивели до колик, но я вам скажу, деушка из Питера, счастливые русские бабы, которым достались на всю дорогу мужички с головой и членом, – это такая дрянь, такие скотины самодовольные…
– Ну не все, – заметила Анна.
– Да почти. И заметьте – эти «генеральские жёны» со своими гладкими лицами-задницами обязательно их хоронят, этих своих «генералов»… Фрр, это без вариантов. А, сейчас фильм будет с Катей Михайловой… жалко, идти пора. Пробки – ехать час, не меньше.
– У нас тоже пробки, – ни к селу ни к городу заметила Анна,
– Пробки у них! Bay! Куда конь с копытом, туда и рак с клешнёй… У вас, дуся моя, не пробки, а бездарность и сонная одурь. Все ваши проблемы, ля-ля, на дорогах можно решить за полгода, если их решать, а не спать на ходу. А здесь реально труба. Та самая труба, из которой… Да, Катя способная была тётка, не спорю, ей бы хоть каплю ума – стала бы актрисой… Знаете, вот какая любопытная закономерность: не все умные женщины обязательно становятся большими актрисами, но все большие актрисы – умные женщины, без исключения! Потому что надо прежде всего понимать, что ты играешь.
– А как же там… особенная природа, вдохновение, интуиция, чувственность?
– Без ума – ни …уя, – отчеканила Марина. – На одну, на две роли хватит. Пожалста вам примерчик. Взяли в наш цирк молодую кобылку – фу-фу, прелесть что. Рыжая грива до попы, рост метр восемьдесят пять, высокие скулы, лепка лица изумительная плюс карие глазищи, улыбка, голос низкий, волнующий, двигается, поёт еще, зараза, и это всё называется Аделаида Федорчук. Ввели её в «Соседей», в «Иванова» – аплодисменты посреди действия, слушок по всей Москве, тут же – ассистенты по кастингу и милости просим в сериал «Маша и мечты». Поснималась годок, и вдруг новые новости – я, грит, теперь не Аделаида Федорчук, а я теперь Воскресенская, потому что я во сне видела покойного императора и он мне сказал, что я буду отныне Аделаида Воскресенская. И погладил по голове. Паспорт поменяла, слушайте! Ну ничего не поделаешь, стали её писать как Воскресенскую, а чего зрителя путать? Ладненько, тик-так, тик-так. Сыграла Моэма ничего себе, опять позвали в сериал «Это ты, любовь», и тут наша Аделаида встречает короля цветных металлов Олега Фриденберга, выходит за него замуж и в обход покойного императора становится Аделаидой Фриденберг. Какой уж тут театр! Ушла, завела какую-то антрепризу немыслимую и там поставила сама себе супершоу, а что она, бедная девочка из Новокузнецка, могла поставить, трам-пам-пам, вам понятно, надеюсь. А Фриденбергу тоже ни к чему жену пускать на панель искусства, да ещё за свой счёт, пошли свары, так что недолго музыка играла, разводится наша рыжуха и… выходит замуж за итальянца. Фамилия Пизаличелло… Ага-ага, ну, вы понимаете, карьера-актрисы Аделаиды Пизаличелло была бурной и короткой. В Италии она сделалась Ад единой, родила малышку и с оной малышкой, оформив развод и без копья денег это чудо сибирской техники заявляется обратно в наша Раша и падает в ноги Муранову. Муранов, друг всех сирот и разведённых дам, вопрошает: как вас теперь называть? Теперь – лепечет она – я буду просто Аделаида, по типу как Далида… Так что – ум, ум, прав хитрец Кречинский, всюду нужен ум, всюду только ум…
– А что бы вы ей посоветовали, этой Аделаиде, Марина Валентиновна?
– Поступить так, как это сделала я, – взять звучную, красивую фамилию на четвёртом курсе театрального института и уже никогда её не менять. Или упорно оставаться Федорчук, но сделать всё, чтоб это звучало для зрителя как – оу! – музыка. Я, впрочем, сторонница красивых актёрских фамилий, это и в карьере помогает… Что бы светило Фане Фельдман, не стань она Фаиной Раневской? Заправились кофеинчиком – пора, пора, у нас уже репетуйки на сцене, вам разрешат посидеть, да ещё бы он не разрешил, ха-ха, расскажете потом, как впечатленьице, йес?
Сто лет назад, на Большой Козловке, где нынче располагается Театр имени Театра, тоже был театр – частный театр Кречетова, славившийся развесёлым бульварным репертуаром, изумительным буфетом и гран-кокет Истамановой. Истаманова владела самой тонкой талией в Москве, сердцем самого злобного театрального критика Саввы Заборо-Забровского и мужем-коннозаводчиком, который запрещал ей на сцене открывать грудь, отчего Истаманова всегда дефилировала в декольте, затянутом в газовую дымку, и сводила всех с ума уже бесповоротно. После революции театр Кречетова стал Театром Пролетарской гигиены, а Истаманова бежала в Берлин, где прославилась в синематографе под именем Иза Манн, но что самое поразительное – в революционных вихрях уцелели и вскоре оказались возле неё и Кречетов, и Заборо-Забровский, и муж-коннозаводчик. Из чего автор заключает, что по адресу Большая Козловка, 27, явно находилось заколдованное место и бил живой источник: искупавшиеся в нём становились неуязвимы. Иза Манн скончалась на своей вилле в Лос-Анджелесе на сто третьем году жизни, значительно пережив пролетарскую гигиену и даже сам пролетариат, о котором на исторической родине, куда перевезли её прах в 1992 году, уже никто не вспоминал. Удивительно, куда он так быстро делся, этот пролетариат, – воистину нельзя делать слишком серьёзное лицо в истории и так назойливо заявлять о себе! Во всяком случае, то, что театр пережил пролетариат, как пережил царей, дворянство, НКВД и КПСС, наводит на мысль – а не есть ли русский театр вообще наиболее устойчивая форма русской жизни?
Ознакомительная версия.