Мамочка заколебалась, и Яромил был рад успеху своих слов; ему казалось, что он отомстил за пощечину, полученную несколько часов назад; но когда вновь вспомнил о ней, гнев еще пуще обуял его, и он сказал: «Именно сегодня, мамочка, я решил вступить в коммунистическую партию».
Уловив в мамочкиных глазах неодобрение, он стал развивать свою позицию далее; он говорил, что стыдится, поскольку не сделал этого раньше, что только отягощающее наследство дома, где он вырос, отделяет его от тех, к которым он давно принадлежит.
«Стало быть, ты жалеешь о том, что родился здесь и что я твоя мать?»
Мамочкин голос звучал так трогательно, что Яромил должен был уверить ее, что она недопоняла его; он считает, что мамочка, такая, какая она по своей сути, вообще не имеет ничего общего ни со своей сестрой, ни с обществом богатеев.
Но мамочка сказала: «Если ты любишь меня, не делай этого. Ты же знаешь, что моя жизнь с зятем — сущий ад. Если ты вступишь в коммунистическую партию, нам здесь с ним несдобровать. Одумайся, прошу тебя!»
Плаксивая жалость сжала горло Яромила. Вместо того, чтобы вернуть дядьке пощечину, он сейчас получил от него вторую. Он повернулся на другой бок, и мамочка вышла из комнаты. Тут он снова расплакался.
Было шесть часов вечера, студентка встретила его в белом переднике и повела в опрятную кухоньку. Ужин был самый обыкновенный: яичница с нарезанной колбасой, но это был первый ужин, приготовленный Яромилу женщиной (не считая мамочки и бабушки), так что он ел его с гордым ощущением мужчины, о котором позаботилась возлюбленная.
Потом они пошли в соседнюю комнату; там был круглый стол красного дерева, покрытый вязаной скатертью, на которой, точно гиря, стояла массивная стеклянная ваза; на стене висели отвратительные картины, а в углу стояла тахта со множеством раскиданных подушечек. Для этого вечера все было оговорено и обещано, так что сейчас оставалось лишь опуститься в мягкие волны подушек; но, как ни удивительно, студентка уселась на твердый стул за круглый стол, а он напротив нее; сидя на этих твердых стульях, они о чем-то долго-долго говорили, и Яромила уже начинала охватывать тревога.
Он знал, что в одиннадцать часов обязан быть дома; хотя он и просил у мамочки разрешения провести всю ночь в гостях (придумал, что одноклассники устраивают какое-то торжество), но наткнулся на столь строгий отказ, что уже не решался настаивать и надеялся лишь на то, что пять часов, простирающихся между шестью и одиннадцатью, окажутся достаточно объемным временем для его первой любовной ночи.
Однако студентка говорила без умолку, и пространство пяти часов катастрофически сужалось; говорила она о своей семье, о брате, который когда-то пытался покончить собой из-за несчастной любви; «На мне лежит эта печать. Не могу, как другие девушки. Не могу легко относиться к любви», — сказала она, и Яромил почувствовал, что эти слова могут отяжелить обещанную плотскую любовь гирями серьезности. Он встал со стула, склонился над ней и сказал очень проникновенным голосом: «Я понимаю тебя, да, я понимаю тебя», потом поднял ее со стула, подвел к тахте и усадил на нее.
Потом они целовались, гладили и ощупывали друг друга. Продолжалось это непомерно долго, и Яромил подумал о том, что, пожалуй, пришла пора раздевать девушку, но, никогда не делая этого, он не знал, с чего начать. Прежде всего не знал, надо ли выключить свет. Согласно всем сведениям, полученным им о подобных ситуациях, он считал, что свет лучше выключить. Кстати сказать, в кармане пиджака у него лежал пакетик с прозрачным носочком, и для того, чтобы надеть его в нужную минуту тайно и неприметно, обязательно нужна была темнота. Но мог ли он решиться посреди нежностей встать и подойти к выключателю, не говоря уж о том, что это казалось ему (не надо забывать о его хорошем воспитании) довольно наглым, ведь он был в чужой квартире и скорее хозяйке полагалось бы повернуть выключатель. Наконец он осмелился робко спросить: «Может, нам выключить свет?»
Но девушка сказала: «Нет, нет, прошу тебя, не надо». И Яромил не знал, должно ли это означать, что девушка не хочет темноты и, стало быть, не хочет отдаваться любви, или хочет отдаваться любви, но вовсе не в темноте. Он мог бы спросить ее об этом, но стеснялся громко назвать словами то, о чем думал. Потом он снова вспомнил, что в одиннадцать часов должен быть дома, и постарался преодолеть робость; он расстегнул первую женскую пуговичку своей жизни. Пуговичка была на белой блузке, и он расстегивал ее в трепетном ожидании, что скажет девушка. Она ничего не сказала. Расстегнув все пуговички, он вытащил из юбки нижний край блузки, а потом и совсем снял ее.
Теперь девушка лежала на подушках в одной юбке и бюстгальтере, и удивительное дело: если за минуту до этого она жадно целовала Яромила, то после того, как он снял с нее блузку, была словно одурманена; она не двигалась и лишь слегка выпячивала грудь, как гордо выпячивают ее осужденные на смерть навстречу ружейным стволам.
Яромилу ничего не оставалось, как раздеть девушку до конца; сбоку юбки он нащупал молнию и расстегнул ее; идиот, он не подозревал о крючке, которым юбка застегивалась на поясе, и минуту-другую старательно, но тщетно пытался стянуть юбку с бедер вниз; девушка, выпячивая грудь навстречу невидимой расстрельной команде, не помогала ему, вероятно, даже не замечая его трудностей.
Ах, пропустим каких-нибудь четверть часа Яромиловых мук! Наконец ему удалось обнажить студентку полностью. Увидев, как покорно она вытянулась на подушках навстречу столь давно ожидаемой минуте, он понял, что отступать некуда и придется раздеться самому. Но яркий свет люстры мешал Яромилу раздеться. И вдруг к нему пришла спасительная идея: рядом с гостиной он заметил спальню (старомодную спальню с супружескими кроватями); света там не было; в темноте можно будет раздеться и еще прикрыться одеялом.
«Может, пойдем в спальню?» — спросил он робко.
«Почему в спальню? Зачем тебе спальня?» — засмеялась девушка.
Трудно сказать, почему она смеялась. Смех был необъяснимый, случайный, растерянный. Но Яромила он ранил; он испугался, что брякнул что-то нелепое, что его предложение перейти в спальню выдало его смешную неопытность. Он вмиг ощутил себя в полном одиночестве; он был в чужой комнате под испытующим светом люстры, которую он не посмел погасить, с чужой, потешавшейся над ним женщиной.
И тут он понял, что любви между ними сегодня не будет; чувствуя себя обиженным, он молча сидел на тахте; сожалея о несбывшемся, он одновременно испытывал облегчение: уже не надо раздумывать, погасить свет или оставить и как ему раздеться; и радовался, что это не его вина; нечего было ей так глупо смеяться.
«Что с тобой?» — спросила она.
«Ничего», — сказал Яромил, понимая, что начни он объяснять девушке причину своей обиды, он выставит себя совсем в смешном свете. Поэтому он овладел собой, поднял ее с тахты и стал вызывающе оглядывать (желая быть хозяином положения, считал, что тот, кто оглядывает, повелевает тем, кого оглядывают); потом он сказал: «Ты красивая».
Девушка, поднятая с тахты, на которой до сих пор лежала в оцепенелом ожидании, вдруг почувствовала себя как бы освобожденной; сделалась опять говорливой и самоуверенной. Ее вовсе не смущало, что юноша оглядывает ее (возможно, она считала, что тот, кого оглядывают, повелевает тем, кто оглядывает), и, чуть повременив, спросила: «Я красивее обнаженная или одетая?»
Существует несколько классических женских вопросов, с которыми каждый мужчина встречается в жизни, и школе полагалось бы подготовить к ним юношей. Но Яромил, как и все мы, посещал плохие школы и не знал, что ему ответить; старался отгадать, что девушка хочет услышать; но попал в затруднительное положение: девушка появляется на людях прежде всего одетой, и потому, чтобы доставить ей радость, надо сказать, что она красивее в платье; с другой стороны, нагота есть некое состояние телесной правды, и потому ей было бы гораздо приятнее услышать от Яромила, что обнаженная она красивее. «Ты красивая и обнаженная и одетая», — сказал он, но студентка таким ответом нисколько не удовлетворилась. Она стала прыгать по комнате, демонстрируя себя юноше и принуждая его ответить ей без околичностей. «Я хочу знать, какой я тебе нравлюсь больше».
На вопрос, уточненный таким образом, отвечать было уже легче: поскольку окружающие знают ее только одетой, еще минуту назад ему казалось бестактным сказать, что в платье она менее красива, чем обнаженная; но если она спрашивает его субъективное мнение, он смело может сказать ей, что лично ему она больше нравится обнаженной, давая ей тем понять, что любит ее такой, какая она есть, ее самое, а все, что добавлено к ней, ему безразлично.
Судя по всему, он рассудил неплохо: студентка, услышав, что она красивее обнаженной, восприняла это весьма положительно, до его ухода она уже не стала одеваться, несколько раз поцеловала его и на прощанье (было без четверти одиннадцать, мамочка будет довольна) в дверях шепнула ему на ухо: «Сегодня я узнала, что ты любишь меня. Ты очень хороший, ты правда любишь меня. Да, так было лучше. Давай еще побережем то, что есть, давай еще порадуемся тому, что нас ждет».