— Вы можете сделать все это, не привлекая к расследованию служебных собак?
— Надеюсь, что да.
Мы разговаривали как два завзятых конспиратора, склонившись над столиком, сблизив лица и понизив голос почти до шепота.
— Господи, вы же знаете, что такое репортерское ремесло. Я хочу, чтобы вы пообещали мне одну вещь… В конце концов, именно я посвятил вас в это дело, и хочу, чтобы вы, со своей стороны, защитили мои интересы.
— Я понимаю вас. — Он кивнул.
— Это же исключительной ценности материал, — втолковывал я капитану Донну. — Это мой материал, он никогда не стал бы достоянием гласности, не заинтересуйся я этим делом. Я его нашел.
— Верно.
— И если наступит момент, когда вы не сможете дальше хранить это дело исключительно для меня, то я прошу честно предупредить об этом.
— Согласен, — ответил Донн.
Моя кровь кипела, но то же самое происходило и с капитаном. Его обычно скорбные глаза засветились каким-то новым огнем, на бледных щеках заиграл румянец. Он был тем не менее готов к тому, что я стану вмешиваться в его план расследования и протестовать против его действий, если сочту это нужным. Я говорил именно то, что, по мнению Донна, должен был говорить журналист. Вообще, оказываясь в компании Эдмунда Донна, я, против воли, горел желанием вести себя согласно его ожиданиям. Не то ли самое произошло с Гарри Уилрайтом? Донн ожидал, что он все расскажет, и Гарри сделал это.
Я был уверен, что за это мне еще придется извиняться перед Уилрайтом. Мне были понятны причины вызывающего поведения этого юного поколения. Они считали себя жителями некой колонии здравомыслящих людей и гордились своим просвещенным равенством. Мартин выделялся среди них тем, что подозревал своих сверстников и единомышленников в той же темноте и мракобесии, как и остальное человечество. Мартин Пембертон своим поведением подрывал их уверенность в себе и своей правоте.
К художнику я испытывал симпатию. И благодарность, хотя я ее никак не выразил. Его история произвела на меня ошеломляющее впечатление. Если подумать, то самым лучшим способом лишиться исключительного права на эту сенсацию было проявить поспешность, то есть уподобиться Мартину в его небрежной безоглядности и начать торопить события. Как член журналистской братии, Мартин прекрасно сознавал, что мог бы использовать в расследовании те же методы, которые применял сейчас Донн. Но вместо этого он бросился вперед, как обезумевшая гончая, и дошел до того, что стал тайком вскрывать могилы. Если я последую его примеру, то дело закончится тем, что я буду стоять в могиле в компании других репортеров…
Нет уж, благодарю покорно, Мартин заставил Уилрайта хранить тайну, и она останется между нами — Донном и мной. Я хотел заполучить и моего независимого журналиста, и мою историю в свое безраздельное пользование — уж коль я впутался в это дело. И если я напишу об этом, то мое творение превзойдет все, что писали репортеры. Для меня признание Уилрайта стало, если хотите, платой за вдохновение, подтверждающим доказательством, выражаясь языком капитана Донна. Это признание было подтверждением того, что я знал до него, точнее, чувствовал. Мой автор жив. Просто он скрылся в тех местах, где смыта граница между существованием и несуществованием. Он был там вместе со своим отцом и его фактотумом — Тейсом Симмонсом, а может быть, и с врачом, который лечил в последние его дни Огастаса — с загадочным и таинственным доктором Сарториусом.
Теперь я был уверен, что знаю ровно столько же, сколько знал Мартин перед своим исчезновением. Мне казалось, что я смогу организовать дальнейшее преследование с не меньшим успехом, чем Пембертон-младший. Я не стал уверять Донна, что не стану делать этого. Я вернулся на работу через день или два после нашего посещения мастерской Уилрайта. В тот же день, едва успев приступить к работе, я послал телеграмму нашему политическому корреспонденту в Олбани, попросив его, когда наши законодатели устанут от бесконечных дрязг, утомятся оплачивать огромные счета Твида и сядут на пару дней поиграть в покер, улучить момент и съездить на Саранк-лейк. Я мотивировал это тем, что нам неплохо бы напечатать серию статей о достижениях американской медицины. Я попросил корреспондента узнать имена пациентов и врачей и, кроме того, выяснить, какими лекарствами эти доктора пользуют своих страждущих. Ну и так далее.
Через несколько дней по почте пришел ответ: в тех местах находятся две лечебницы для чахоточных. Там лечат только и исключительно туберкулез. Главный врач лучшей из этих лечебниц доктор Эдвард Трюдо. Этот человек сам страдал чахоткой и открыл целебные свойства воздуха в районе гор Адирондак, приехав однажды туда на отдых. Среди лечащих врачей санатория имя доктора Сарториуса не значится.
Этому факту я нисколько не удивился, поскольку полагал, что все сказанное Огастасом Пембертоном жене было ложью от первого до последнего слова. Но имя Сарториус весьма необычно, и даже если оно вымышленное, то придумал его не Пембертон и не его присные. У этих людей не хватило бы ни ума, ни фантазии, чтобы изобрести такое замысловатое прозвище.
В моей приемной всегда сидели независимые журналисты, надеявшиеся получить работу. Я послал одного из них в библиотеку Нью-Йоркского медицинского общества выяснить, нет ли в списках членов общества такого имени. Его там не оказалось.
Я слишком многое поставил на карту, впутавшись в эту историю, и имел на нее все права, поэтому сгоряча решил обратиться в полицию, чтобы с помощью полицейских сыщиков разыскать это привидение — доктора Сарториуса. Но по зрелом размышлении решил ничего не делать. В конце концов, имя не более чем скопление букв на бумаге… Слово, за которым нет живой плоти и души… Просто название призрака, не более реального, чем призраки, витавшие в голове другого призрака, желавшего найти его воплощение.
А теперь я хочу рассказать вам о семи колонках нашей газеты. В те дни мы печатали наши материалы просто — сверху вниз, друг за другом — заголовок, подзаголовок и текст. Если материал был велик, то его начинали печатать в подвале первой колонки, а потом переходили на следующую, и там текст занимал столько места, сколько требовалось. Структура газеты никогда не нарушалась. Мы не печатали тогда заголовков через всю страницу, не сдваивали колонки и не публиковали иллюстраций. Почти никогда не публиковали. На странице помещалось семь колонок, семь столбцов слов. В этих словах присутствовало биение жизни во всем ее великолепии и ужасе. Первые газеты являлись коммерческими листками, где печатались полезные советы торговцам, цены на хлопок и расписание движения торговых судов. Те газеты можно было использовать вместо скатерти. В нашей газете было восемь страниц по семь колонок на каждой. Надо развести руки на всю длину, чтобы полностью развернуть газету. Мы приучили читателей к такому ее виду. Читатели жадно просматривали ее, буквально вырывая из рук маленького газетчика, тепло которого она еще хранила. Эта покрытая словами бумага была выражением чаяний миллионов душ, населявших наш город, проявлением того, что ежечасно творилось на его улицах. И ценность каждой колонки определялась тем, что она была не одна, а в обрамлении других, только подчеркивавших ее ценность в глазах читателя, только что приобретшего это зеркало сумасшедшей и преступной жизни Нью-Йорка за одно-два пенни из рук худенького мальчишки.
Так к чему это я вспомнил о полосах и колонках? А к тому, что восприятие содержания невозможно с изолированной вертикальной колонки, вне пусть даже подсознательного восприятия других колонок. Только сложный рисунок рождает соответствующие ассоциации. Конечно, у меня не было никаких шансов найти доктора Сарториуса в списках членов медицинской ассоциации, точно так же как найти Симмонса в припортовых салунах или Мартина Пембертона в его грязной и убогой квартире на Грин-стрит. Прямолинейное мышление не поможет мне разыскать всех этих людей. Однажды утром, просматривая материалы полицейской хроники, я прочитал, что в реке возле пирса на Саут-стрит найдено тело некоего Кларенса (Накса) Гири, возраст которого полиции неизвестен. Если я не ошибся, то именно этого бандита я видел один раз в кабинете Донна. Это объявление прервало ход моих мыслей.
В тот же день я вместе с Донном был в морге — родном доме Донна — боюсь, что это заведение грозило стать и для меня тем же — и смотрел на тело бедолаги Накса: мальчишески-голубые глаза его заволокла мутная пелена. На верхней губе запеклась вытекшая из расплющенного боксерского носа кровь. Зубы были оскалены, словно в последние минуты жизни Накс улыбался. Донн поднял его голову за волосы. У Накса была сломана шея.
— Посмотрите, каков обхват, — сказал Донн. — А теперь обратите внимание на его грудную клетку и на плечи. Он сложен как бык. Даже если застать его врасплох… Вы представляете, какую надо иметь силу, чтобы сломать такую шею?