Теперь мы — никто в своем доме. Мы — декоративное украшение. Поэтому столько лицемерного внимания уделяется национальным ансамблям песни и пляски с парчовыми халатами и меховыми шапками. Поэтому по радио с утра до ночи исполняются казахские песни, которые никто не слушает. Большинство населения ведь чужие, и наша музыка, наши песни вызывают у них лишь ухмылки. Мол, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.
А костяк нашего народа — не та горсточка, которую вы посадили на водевильный трон министров и академиков, кому вы сунули в руки музыкальные инструменты и деньги и велели играть и плясать под вашу дудку, а те коренные степняки, пастухи, кому эта земля принадлежала веками. Они так и остались темными невежественными кочевниками и крутят хвосты баранам, мясо которых вы поедаете. Вот этого мы вам никогда не простим. И настанет час — потребуем счет.
Ведь не всегда мы были под вашей пятой. Наша история богаче вашей. Про Чингисхана слыхали небось? Перед этим завоевателем трепетала не только ваша Русь, но и вся Европа становилась на колени. А кто был авангардом в его орде? Лихие джигиты-казахи. Нас тогда называли кипчаки. Краса монгольского войска. Наши кони топтали ваши нивы. Вы раболепно платили нам дань. Наши сабли рубили ваши покорные шеи. Наши молодцы угоняли в плен ваших сестер и дочерей, и те, не ломаясь, услаждали их любовью и ласками. По всей России до сих пор в каждом втором славянине проступает наша азиатская кровь, которую мы вам накачали во все щели, когда вы триста лет лежали ниц перед нами.
Вот это выложил мне вчера казах-министр, разгоряченный коньяком и взбешенный речью московского гостя Пулькина, который даже не удосужился запомнить, куда он приехал, и для которого что казах, что киргиз, что туркмен — все на одно лицо, азиаты.
Видать, так его припекло, что не удержался, сорвался с цепи и все выпалил мне. Русскому. Завоевателю. Благо, видел, что я в стельку пьян и ничего не запомню. А сейчас жалел. И боялся меня. А вдруг в моей памяти что-нибудь застряло? Тогда ему грозят большие неприятности.
Я столкнулся в зеркальце с его взглядом. Вернее, он поймал мой и вонзил в меня свои колючие зрачки, силясь угадать мои мысли. В его взгляде я уловил ненависть и… страх. Мне стало не по себе. Захотелось домой. Увидеть свои, русские лица.
Этот казах вчера преподал мне урок национальных взаимоотношений в нашей стране, кичащейся монолитной дружбой народов. Лучше пусть думает, что я ничего не помню, твердо решил я, чтобы не испытывать судьбу. Кто знает, что замышляет эта скуластая, косоглазая голова, охваченная страхом за свое откровение и болтливость?
Он меня боится и подозревает. Поэтому сам заехал за мной в гостиницу и везет на охоту в своей машине, хотя среди участников совещания были лица рангом повыше меня и к ним, а не ко мне должен был в первую очередь проявить внимание казахский министр. Он взял меня под свою опеку и не упустит, пока не убедится, что я безопасен. Я стал насвистывать, изображая полную беспечность, даже пытался рассказать анекдот. В ответ из зеркальца я не увидел улыбки.
Между тем караван черных «Волг» вползал в горы по серпантину шоссе и азиатская жара сменилась холодом. Мне сделалось зябко, руки покрылись гусиной кожей.
Что такое правительственная охота — для меня было открытием. Я тоже имел охотничье хозяйство, подчиненное непосредственно Москве, и туда изредка наезжали важные особы со своими иностранными гостями и многочисленной охраной. Этим горе-охотникам наши егеря подставляют под пули красавцев оленей, с двух сторон держа их на тонких веревках, зацепленных за рога. Олень стоит, как распятый, как мишень в тире, а егеря прячутся за стволами сосен, Выбирая ствол потолще, чтобы в них самих не угодила картечь или пуля незадачливого высокопоставленного стрелка.
И здесь, в казахских горах, хозяева не отличались выдумкой. Круторогих горных козлов — сильных и красивых животных, обычно пребывающих на недоступных скалах, местные егеря загнали в ущелье с совершенно отвесными стенами, упиравшееся в тупик. Козлы оказались в западне, откуда не было выхода, и, сделав несколько бессмысленных отчаянных прыжков и сорвавшись с каменных круч вниз, покорились и стояли кучкой, выставив рогатые головы и нервно подрагивая густой шерстью.
Это был расстрел, экзекуция. И я до сих пор не могу понять, какую радость находят в этом люди, чье положение обязывает их быть более разборчивыми в развлечениях.
Гостей, которых здесь, в горах, переодели в теплые куртки и шапки, вооружили тульскими ружьями с уже загнанными в магазины патронами, расположили наверху по обеим сторонам узкого ущелья, настолько узкого, что мы могли видеть друг друга отчетливо.
Охота должна была начаться по команде. Я сидел на камне у края ущелья, прислонившись спиной к стволу сосны, и грелся на солнце, положив ружье на колени. Я и не собирался стрелять. Думал просто пересидеть этот обязательный водевиль с кровью.
Раздалась громкая команда, и торопливо захлопали выстрелы. Внизу послышалось жалобное блеянье. Я уж было хотел подняться, чтобы уйти, но какая-то сила бросила меня плашмя на камень, и я растянулся, уронив ружье и втянув голову в плечи. Мое ружье, ударяясь о выступы скалы, упало вниз, на дно ущелья, где бились в последних судорогах черные козлы, задрав к небу копыта.
У самой моей головы просвистела пуля. Я опытен в этих делах, четыре года на фронте провел и могу угадать свист предназначенной мне пули. В стволе дерева образовалась рваная дыра, и куски коры запорошили мою спину.
Мог последовать второй выстрел. Благо, звуковое прикрытие продолжалось: некоторые не в меру ретивые стрелки сажали пулю за пулей в свалившихся и испустивших дух козлов. Не поднимая головы, по-пластунски я отполз за ствол сосны и оттуда огляделся. На другой стороне ущелья, как раз против меня, стояли с ружьями в руках министр и его шофер. Они, должно быть, уже отстрелялись и теперь, прикрываясь от солнца ладонями, щурились в мою сторону — искали мой труп. Так думалось мне. Но когда я, чтобы испортить им радость, показался из-за сосны живым и невредимым, они не только не огорчились, а, наоборот, стали громко смеяться:
— Ай-яй-яй, какой охотник! Уронил ружье в ущелье. За такую неудачу мы вам преподнесем самый лучший кусок шашлыка, который сейчас будут жарить.
Я не мог ничего сообразить. Мне ведь ничего не показалось. Да и след от пули на сосне. Но и министр, и его шофер никак не выглядели убийцами.
За шашлыком, у жаркого костра, на котором, потрескивая в жиру, плавились на шампурах куски козлятины, министр сидел со мной, подливал в мой стакан коньяку и был приветлив и внимателен, как с хорошим знакомым, и смотрел в глаза искренне и дружелюбно. Сделав несколько глотков, я отставил стакан. Коньяк не шел. Застревал в глотке. Я был совершенно подавлен и со стороны выглядел нелепо и смешно. Окружающие приписали это неудаче с ружьем и незлобно подтрунивали надо мной. Понемногу мне стало казаться, что после вчерашнего перепоя у меня что-то не в порядке с головой и начинаются галлюцинации.
Я вернулся в гостиницу с мучительным желанием никого не видеть, наглухо запереть двери, зарыться в постель и уснуть. Но стоило мне повернуть ключ в замке, как снаружи, из коридора, раздался стук в дверь и голос Пулькина:
— Я весь день ждал вас. Откройте, пожалуйста. Мне необходимо с вами поговорить.
Пулькин вошел ко мне, подергивая плечами, словно от холода, хотя было очень жарко и в комнате стояла духота. Он напоминал взъерошенного воробья, и лицо его приобрело нездоровый землистый цвет.
— Вам нельзя пить, — посочувствовал я, запирая дверь на замок.
— Мне нельзя пить, — согласился он, тяжело опустившись в кресло, и сухими, костлявыми пальцами стал протирать глаза с такой силой, словно хотел вдавить их под череп. — Со мной случилась беда. Я влип в гадкую историю.
Сердце мое учащенно забилось. Я сразу догадался, что с Пулькиным проделали нечто гнусное в доме министра, где он оставался ночевать.
— Я могу вам доверять? — спросил Пулькин, уставившись на меня опустошенным и отчаянным взглядом. — Вы мне кажетесь порядочным человеком. Я нуждаюсь в совете и рассчитываю на вас.
— Говорите, — сказал я. — Со мной можете быть откровенны. Мы — друзья по несчастью. Я тоже оказался под ударом.
— Хорошо, вы мне расскажете потом. Сперва я вам изложу, что со мной приключилось. Я буквально схожу с ума.
Вот что Пулькин мне рассказал.
— Вы, должно быть, видели, как меня в одежде уложили на кровать в спальне министра. Я мельком запомнил, что был одет… и балдахин над кроватью. Это была супружеская кровать, и ничего удивительного в том, что меня оттуда перенесли в другую комнату. Я этого не помню, был буквально без памяти. А проснулся раздетым, укрытым чистой простыней, голова покоится на мягкой подушке. Одним словом, я провел ночь в другой комнате на диване.