– Золо-ту-у-ую… лы-ы-ыбу…
Это она уже шептала во сне.
– И пришел Бог, снова живой, счастливый, на берег родного моря. И видит: и правда, рыбаки собрались, друзья Его! Все тут: и Петр, и Андрей, и Иаков, и Фома… и сети закидывают с лодки, и тянут сети, и… ничего! Нет у них улова! Как заколдованное, море… Раз, другой закидывают сеть – пустая… Подгребают в лодке к берегу. И видят: на берегу незнакомый человек стоит. А это Бог был, но рыбаки не узнали Бога своего. И спрашивает друзей своих Бог: «Как улов-то, дети мои?» – «Да никак! – Фома Ему отвечает. – Непогода, видать, сегодня! Не ловится рыба у нас, хоть тресни! Не везет… И угостить тебя не сможем вкусной печеной рыбкой, странник!» И тогда говорит им Бог: «А вы закиньте сеть… вот с этого борта!.. с правого!.. и потащите… и увидите…» Они закинули сети, и…
…и уже не могли вытащить сети от множества рыбы.
Тогда ученик, которого любил Иисус, говорит Петру: это Господь. Симон же Петр, услышав, что это Господь, опоясался одеждою, – ибо он был наг, – и бросился в море;
А другие ученики приплыли в лодке, – ибо не далеко были от земли, локтей около двухсот, – таща сеть с рыбою.
Когда же вышли на землю, видят разложенный огонь и на нем лежащую рыбу и хлеб.
Иисус говорит им: принесите рыбы, которую вы теперь поймали.
Симон Петр пошел и вытащил на землю сеть, наполненную большими рыбами, которых было сто пятьдесят три; и при таком множестве не прорвалась сеть.
Иисус говорит им: придите, обедайте. Из учеников же никто не смел спросить Его: «кто Ты?», зная, что это Господь.
Иисус приходит, берет хлеб и дает им, также и рыбу.
Это уже в третий раз явился Иисус ученикам Своим по воскресении Своем из мертвых.
– …из мертвых…
Доченька моя уже спала.
И во сне она тихо, тихо сказала мне – или себе?.. или ночи?.. или сну своему светлому?.. кого она спросила, я уж и не знаю теперь…
– А… Бога как зовут?..
И я наклонился к ней низко, низко, так, что ее светлые, как соломка, заплетенные на ночь в толстые коски волосики, как колоски, защекотали мне щеку и шею, и тихо шепнул ей, найдя губами ее теплое, улиткой закрученное ушко, шепнул по слогам:
– И-сус.
Потом вдохнул неслышно и еще сказал:
– Хри-стос.
И поцеловал ее влажный, сонный лобик и пухлые, пахнущие овсянкой и вареньем и молоком и счастьем, вздернутые, как у зайца, – а зубки блестят, поблескивают внутренностью перламутровой перловицы, – еще живые губки.
Метель рисовала на оконном стекле щиты и копья, кресты и белые погребальные пелены.
Февраль шел. Мимо нашего дома.
А в апреле дочка моя, Анна, заболела менингитом и умерла в страшных муках, голова у нее разрывалась от дикой боли, криком кричала она; умерла в Страстную пятницу.
Дочку жена моя Верочка, овца безголовая, прости меня, Господи, и помилуй, нагуляла на обманчивом апрельском солнышке без шапки, простудила жестоко, все хохотала, голову свою крашеную, с обесцвеченными перекисью волосами стрижеными, нагло закидывая: пусть ветер и солнце ребенка целуют! Пусть свободу чует! Пусть – закаляется!
Апрель был в тот год ветреный, холодный, хотя и солнечный. Солнце бесилось на небе, играло, каталось, как золотой безумный шар.
Я помню, как девочка держала меня за руку. Бредила. Как пить просила. Как умоляла больше никогда ей не делать уколов. Рука была страшно горячая. Страшная. Огненная. Головня, выдернутая из костра.
Они с матерью сначала лежали в больнице. Когда врачи развели руками: ничего не сможем больше сделать, ребенок умирает, – Верочка схватила Анночку на руки и прибежала с ней домой, босая.
Пока она сломя голову бежала домой с бредящей Анной на руках, она потеряла по дороге разношенные больничные тапки.
Анночку уложили в ее родную кроватку. Моя мать, ее бабушка, тихо выла в гостиной, поставив перед собой пустую бутылку. На дне бутылки еще ртутно серебрился глоток-другой водки, но мать моя была и так пьяна от горя и ужаса. Ребенок не впервые умирал на ее глазах – она сама, много рожавшая, потеряла сына, брата моего Алексея, что утонул, когда летом купался, и я смутно помнил, как орали-плакали дома, свечи жгли, зеркала черными тряпками закрывали; а еще потеряла младенца новорожденного, еще один братик был у меня, по ее рассказам, Владимиром назвали, и в недельном возрасте захворал он дифтеритом, эпидемия тогда в городе была, и – не спасли мальчонку.
Это теперь я себе говорю, напрасно себя утешаю: дитя, забираемое Господом, становится Ангелом, пополняется воинство Ангелов небесных, умиляется Богородица со всеми своими святыми, на нового, чистого Ангела глядя, – но куда ты денешь ужас свой, когда над подушками и простынями поднимается это маленькое и уже такое старое лицо, перекошенное адской болью, и из искусанного в кровь рта раздается дикий, сверлящий барабанные перепонки крик? Куда ты затолкаешь страх свой, когда детские пальчики крючит и ломает боль, а они вцепляются в край одеяла, как в край жизни, и тащат, тащат одеяло на голову, на крик свой немыслимый, рот распяленный, глаза выпученные, как у рака, у безумного бычка на бойне, у несчастной рыбы, на берег вытащенной, – глаза эти вытаращенные уже видят смерть! видят ее – в лицо! – от нас, живых, закрывая, – тащат одеяло, испачканное мазками крови, льющейся с прокушенных губ, тянут, как… рыболовную сеть…
Ты не можешь вынести пронзительный крик твоего ребенка. Ты сам кусаешь и прокусываешь губы. Тебе уже сказали: все, спасения нет, – и ты сам знаешь: спасения нет, – и все-таки ты шепчешь: спаси, спаси, ну что Тебе стоит, спаси только ее, только мою девочку, ее – спаси. Пусть все умрут! Ее – оставь.
Помилуй мя, Боже, по велицъй милости Твоей. И по множеству щедротъ Твоихъ, очисти беззаконiе мое. Наипаче омый мя от беззакония моего, и отъ гръха моего очисти мя. Яко беззаконiе мое азъ знаю , и гръхъ мой предо мною есть выну. Тебе единому согрешихъ, и лукавое предъ Тобою сотворихъ. Яко да оправдишися в словесъхъ своихъ, и побъдиши внегда судити. Се бо в беззаконiих зачатъ есмь, и во гръсъхъ роди мя мати моя. Се бо истину возлюбилъ еси, безвъстная и тайная премоудрости Твоея, явилъ ми еси. Окропиши мя иссопомъ, и очищюся. Омыеши мя, и паче снъга оубълюся. Слоуху моемоу даси радость и веселiе, возрадуютъся кости смиренныя. Отврати лице Твое от гръхъ моихъ, и вся беззаконiя моя очисти. Сердце чисто созижди во мнъ Боже, и духъ правъ обнови во оутробъ моей. Не отверзи мене отъ лица Твоего, и духа Твоего святаго не отыми отъ мене. Воздаждь ми радость спасенiя Твоего, и духомъвладычномъ оутверди мя. Научю беззаконныя путемъ Твоимъ, и нечестивiи къ Тебе обратятъся. Избави мя отъ кровий Боже, Боже спасенiя моего, возрадуетъся языкъ мой правдъ Твоей. Господи оустнъ мои отверзеши, и оуста моя возвестятъ хвалоу Твою. Яко аще бы восхотъл жертвъ, далъ быхъ оубо. Всесожженiя не благоволиши. Жертва Богу духъ сокрушенъ. Сердце сокрушено и смирено Богъ не уничижитъ. Оублажи Господи благоволенiемъ Твоимъ Сиона, и да созиждутъся стъны Иеросалимъскiя. Тогда благоволиши жертву правдъ, возношенiе и всесожегаемая. Тогда возложатъ на олтарь Твой тельца.
Я услышал последний ее крик. Я увидел, как – доченька моя сидела в кровати, кричала сидя, вцеплялась в край одеяла – она, будто срезанная серпом, упала в подушки, и на ее родное личико стала быстро всходить бледная, страшная синева. Миг назад розовое от истошного крика, потное, искаженное лицо внезапно стало отрешенное, спокойное, сине-белое.
Зимнее.
– Зима вернулась, доченька. – Я взял ее за мертвую руку. – Река замерзла. Мы с тобой пойдем на подледный лов. Мы поймаем самую большую рыбу. Спи. Спи пока.
Раздался грохот и звон: это мать моя, бабушка ее, в гостиной, размахнулась и разбила об стену пустую бутылку.
Верочка, рядом со мной, патлатая, с мокрым, неистовым лицом, упала перед кроватью дочки на колени.
И ударила меня по руке.
– Отпусти ее! Пусти ее! – завопила Верочка истошно. – Не видишь – она не хочет с тобой! Не видишь – она уже ушла! Она ушла от нас!
Я все еще держал дочь за руку.
Вера снова каменным кулаком ударила меня по руке. Я не почувствовал боли.
Я отпустил руку моего ребенка. Она холодела стремительно, и я потрясенно подумал: так не бывает, чтобы так быстро.
Она смотрела в потолок остановившимися, широко распахнутыми, светлыми как два озера глазами.
Облака. Озера. Небо.
Небо, небо мое. Жизнь моя.
Я сам закрыл ей глаза. Рука моя сама протянулась – и закрыла.
После смерти Анночки я впервые подумал о том, что я на земле стану священником.
ПРОСЬБА ДОЧЕРИ ПОСЛЕ СМЕРТИ. СЕРАФИМ
Я священником стал чудесно. Я ведь не оканчивал никаких духовных семинарий, никаких академий духовных. И даже катехизаторских курсов не оканчивал, ничего. Это был, наверное, промысел. Случай? Ничего случайного нет в нашей жизни. Ни один волос не упадет с головы без соизволения… Твоего, Господи, возлюбленный мой…
Господь всегда дает человеку выбор. Ты свободен выбрать, безмолвно, с улыбкой, говорит тебе Господь. Что ты хочешь? Куда ты пойдешь? Ко Мне? Или к диаволу?
Вот и выбирай.
И ты не всегда выбираешь прямо и грубо, в одночасье: раз — и решил!
Нет, к выбору тебя Господь за руку подводит, Он дает тебе время подумать; восчувствовать; одуматься; и, главное, самое главное, первое, – покаяться.
Когда я похоронил дочку, дочушку мою, жизнь из меня ушла второй раз.
Первый раз — когда Верочка от меня ушла, с Анночкой, к другому.
Второй раз — вот когда дочку похоронил.
Как теперь жить буду, спрашивал я себя?
Сам я себе не мог дать на это ответа.
И однажды, это ночью было, помню, встал я с кровати — и кинулся на колени. И лицом, щекою к половице прислонился. Спина согнута. Неудобно. Больно хребту. Так застыл.
И зашептал, и откуда только слова брались тогда, у глупого, неразумного страдальца:
- Господи, помоги… Господи, научи!.. Господи, услышь меня, Господи… Услышь боль мою, тоску мою… Я — из тьмы — Тебя зову… Услышь меня! Прошу Тебя!..