Ознакомительная версия.
Но читал я вслух и уже известные мне, особенно любимые вещи. Таким образом Ханне довелось услышать многие произведения Келлера[75] и Фонтане,[76] Гейне[77] и Мерике.[78] Я довольно долго не осмеливался читать стихи, зато потом делал это с огромным удовольствием и даже выучил немало стихов наизусть. Я помню их наизусть до сих пор.
В целом названия, встречающиеся в моей тетрадке, представляют собою, так сказать, базисный репертуар интеллигентского чтения. По-моему, я даже не задавался вопросом, стоит ли мне выходить за рамки прозы Кафки,[79] Фриша,[80] Йонсона,[81] Бахман[82] и Зигфрида Ленца,[83] чтобы обратиться к экспериментальной литературе, то есть такой, где нет сюжета и персонажи мне, признаться, несимпатичны. По моему разумению, экспериментальная литература экспериментирует прежде всего над читателем, а это было не интересно ни мне, ни Ханне.
Когда я начал писать сам,[84] то стал читать Ханне вслух и собственные сочинения. Продиктовав рукопись, я перерабатывал отпечатанный на машинке текст и, когда у меня появлялось чувство, что он дозрел, читал его Ханне. При чтении я проверял на слух, насколько текст удался. Если нет, я мог переработать его еще раз и поверх старой записи начитать новую. Только я не любил этого делать. Мне хотелось ограничиться первым чтением. В него я вкладывал для Ханны все свои творческие способности, всю свою критическую фантазию. А уж потом я мог отправлять рукопись и в издательство.
Я не делал на магнитофонных кассетах никаких замечаний личного характера, ни о чем не спрашивал Ханну, ничего не сообщал о себе. Я прочитывал название, фамилию автора и сам текст. Когда текст заканчивался, я делал паузу, закрывал книгу и выключал магнитофон.
На четвертый год нашего столь многословного и одновременно столь молчаливого контакта пришла весточка. «Дорогой малыш, последний рассказ мне очень понравился. Спасибо. Ханна».
Бумага была линованной, листок вырван из тетради, рваный край ровненько обрезан. Весточка была написана в самом верху и занимала три строки. Шариковая ручка с синей пачкающейся пастой. Ханна прилагала слишком много усилий, ручка продавила бумагу так, что текст четко проступал на обороте. Адрес на конверте был тоже написан с таким же сильным нажимом, отчего продавленный рельеф можно было прочитать на каждой части сложенного втрое листа.
При первом взгляде можно было подумать, что письмо написано детской рукой. Только в почерке ребенка заметна неловкость, неуклюжесть, здесь же было видно, что рукой водили с силой. Я прямо-таки чувствовал, какого напряжения стоило Ханне выстраивать буквы по линейке и складывать из букв слова. Детская рука гуляет по бумаге, ее приходится сдерживать. Рука Ханны никуда не отклонялась, но ее надо было заставлять продвигаться вперед. Рисунок буквы, восходящая и нисходящая линии, черта, закругление каждый раз давались вновь с большим трудом. За каждую букву приходилось бороться, и у всех получался разный наклон, они то и дело выходили разными по высоте и по ширине.
Прочитав эту весточку, я почувствовал необычайный прилив радости. «Научилась! Научилась писать!» За эти годы я прочитал о неграмотности все, что сумел найти. Я знал, какие трудности испытывает неграмотный человек в повседневной жизни, ему тяжело найти по адресу нужную улицу; невозможно разобраться с ресторанным меню, знал о постоянном чувстве неуверенности, преследующем неграмотного и заставляющем его во всем придерживаться опробованных и привычных действий; знал, сколько энергии приходится тратить впустую, расходуя ее только на то, чтобы скрыть неумение читать и писать. Неграмотность сродни невменяемости, неполноценности, неразумности. Набравшись мужества, чтобы научиться читать и писать, Ханна сделала шаг к тому, чтобы стать полноценной, ответственной личностью.
Разглядывая ее почерк, я видел, каких сил и какой внутренней борьбы стоило ей написать мне это письмецо. Я был горд за нее. Одновременно мне было грустно, грустно потому, что многое в ее жизни слишком запоздало или было упущено, мне было грустно вообще из-за того, что жизнь полна опозданий и упущений. Мне подумалось, что если время упущено или тебе в чем-то очень долго было отказано, то потом это наступает уже слишком поздно, даже если отвоевано большими усилиями и принесло большую радость. А может, «слишком поздно» вообще не бывает, а бывает только просто «поздно» и, может быть, впрямь «лучше поздно, чем никогда»? Не знаю.
После первой весточки пошли следующие. Они приходили регулярно. Это всегда было несколько строк, благодарность и пожелание услышать еще что-нибудь того же автора или, наоборот, нежелание его больше слышать; бывали и разные замечания о писателях, об услышанном стихотворении или рассказе либо каком-нибудь персонаже из романа, порой она сообщала кое-что о тюремной жизни. «В нашем дворике зацвели розы», или «мне нравится, что этим летом так много гроз», или «из моего окна видно, как птичьи стаи собираются на юг», — часто именно благодаря этим записочкам Ханны я замечал зацветающие розы, летние грозы, птичьи стаи. Ее замечания о литературе нередко оказывались на удивление меткими. «Шницлер лается, а Стефан Цвейг — и вовсе дохлая собака», или «Готфриду Келлеру нужна женщина», или «стихи Гёте похожи на маленькие картины в красивых рамках», или «Зигфрид Ленц наверняка сразу печатает свои рассказы на пишущей машинке». Поскольку ни о ком из писателей она ничего не знала, то всех их считала современниками, за исключением, конечно, совсем уж явных случаев. Я был поражен, сколько классической литературы может быть прочитано так, будто все было написано сегодня, а тому, кто не знает истории, события прежних времен и вовсе могут показаться событиями нынешними, только происходящими где-то в иных странах.
Сам я никогда не писал Ханне. Зато продолжал ей читать. Даже уехав на год в Америку, я и оттуда посылал ей кассеты. Когда у меня бывал отпуск или наваливалось слишком много работы, то до отсылки очередной кассеты проходило больше времени; я вообще не соблюдал определенного ритма: иногда кассеты отправлялись еженедельно, порой два раза в месяц, но бывало и так, что Ханне приходилось ждать очередной кассеты недели три-четыре. То, что Ханна умела теперь читать сама и в моих кассетах не нуждалась, меня ничуть не смущало. Она могла брать книги в дополнение к кассетам. Чтение вслух стало моим способом обращения к ней, общения с нею.
Все ее весточки я сохранил. Почерк менялся. Поначалу она очень старалась, чтобы буквы выходили ровными, с одинаковым наклоном. Справившись с этим, она почувствовала себя свободней и уверенней. Однако легкости в почерке так и не появилось. Зато он обрел некую красоту строгости, присущую почерку стариков, которым не много доводилось писать за долгую жизнь.
Мне как-то не приходило в голову, что рано или поздно Ханну могут выпустить из тюрьмы. Обмен весточками и кассетами сделался для меня настолько привычным, а Ханна была настолько необременительно близкой и в то же время достаточно далекой, что такое состояние могло бы еще тянуться очень долго. Это было для меня, конечно, удобно и, признаю, с моей стороны весьма эгоистично.
Но однажды мне пришло письмо от начальницы тюрьмы.
«На протяжении целого ряда лет Вы состоите в переписке с госпожой Шмиц. Это единственный контакт госпожи Шмиц с внешним миром, поэтому я и решила обратиться к Вам, хотя мне не известно, являетесь ли Вы ее родственником и насколько близки Ваши отношения.
В следующем году госпожа Шмиц вновь подаст прошение о помиловании, и я рассчитываю на то, что прошение будет удовлетворено. Она сможет выйти на свободу — после восемнадцати лет тюремного заключения. Разумеется, мы поможем ей с жильем и работой, во всяком случае, попытаемся помочь. Что касается работы, то здесь возможны трудности, связанные с возрастом, хотя она вполне здорова и проявляет недюжинные способности в нашей швейной мастерской. И все же было бы лучше, если бы о ней после освобождения позаботились не мы, а кто-либо из родственников или друзей, кто смог бы поддержать ее, побыть рядом. Вы не представляете себе, до чего одинок и беспомощен человек, оказавшийся после восемнадцати лет заключения за воротами тюрьмы.
Госпожа Шмиц вполне может обеспечить себя и не нуждается в постороннем уходе. Было бы достаточно, если бы Вы сумели подыскать ей небольшую квартиру и работу, если бы в первые недели и месяцы Вы могли навещать ее или приглашать к себе, если бы Вы ввели ее в церковную общину, познакомили с программой специальных курсов при народном университете, с консультацией для одиноких людей и т. д. Кроме того, после восемнадцати лет заключения нелегко даже пройтись по магазинам за покупками, не говоря уж о необходимых обращениях в различные учреждения или о том, чтобы просто посидеть в ресторанчике. Все это легче сделать в сопровождении знакомого человека.
Ознакомительная версия.