— Ты бы и это стал есть?
— Да я негр, что ли? Мистер Маухинни говорит, что негров остается все меньше, они уходят с фермы, думают, что в городе больше заработают. И если в субботу старый Генри попадет за пьянку в полицию, то мистер Маухинни вносит залог, чтобы его отпустили, потому что в понедельник без него не обойтись.
— А башмаки у них есть?
— Не у всех. Мелюзга — босиком. Маухинни отдают им свои обноски — они и рады.
— А кто-нибудь что-нибудь говорил про антисемитизм?
— Там, Филип, об этом даже не знают. Кроме меня они ни одного еврея не видели. Так и сказали. Это ж Кентукки! Там народ веселый и дружелюбный.
— Ну, а ты рад, что вернулся?
— Наверно. Не знаю.
— А на следующий год снова поедешь?
— Конечно.
— А если папа с мамой не отпустят?
— Все равно поеду.
И словно бы оттого, что Сэнди стал есть грудинку, колбасу и отбивные, наша жизнь стала стремительно меняться. Теперь к нам на ужин собрался рабби Бенгельсдорф. С тетей Эвелин.
— Но почему именно к нам? — спросил папа. Мы уже поужинали. Сэнди ушел в спальню писать письмо Орину Маухинни, я остался с родителями, потому что мне было страшно интересно, как отец отнесется к этой новости, когда все вокруг пошло кувырком.
— Она моя сестра, — жестко сказала мать, — а он ее шеф, не могу же я ей отказать.
— Зато я могу.
— И не вздумай.
— Тогда скажи мне: что этой большой шишке от нас надо? Ему что, делать больше нечего?
— Эвелин хочет познакомить его с твоим сыном.
— Но это же просто глупо! И твоя сестра как была дурой, так и осталась. Мой сын учится в восьмом классе. Летом он полол сорняки. Все это сущий идиотизм.
— Герман, они придут в четверг вечером, и нам надо хорошо их принять. Ты можешь ненавидеть этого человека, но он тем не менее знаменитость.
— Это я знаю, — презрительно бросил он. — За это-то я его и ненавижу.
Теперь он разгуливал по дому исключительно со свернутой в трубку «Пи-эм» в руке, как будто газета была оружием, а сам он готов был в любое мгновение пустить его в ход — или, по меньшей мере, зачитать жене вслух понравившиеся ему строки. И как раз этим вечером он был особенно взволнован стремительным натиском немецких войск на Восток в отсутствие какого бы то ни было сопротивления со стороны Красной Армии. В очередной раз пошуршав газетой и так и не найдя на ее страницах ничего утешительного, отец воскликнул:
— Почему русские не сражаются? У них есть самолеты — где они? Почему никто в России не принимает бой? Гитлер вторгся к ним и идет прямо в дамки. Англия, — продолжил он свой политический анализ, — единственная страна в Европе, способная устоять перед этим извергом. Он бомбит британские города каждой ночью, а англичане не сдаются, англичане огрызаются, у англичан есть Королевский военно-воздушный флот. Господи, благослови Королевский военно-воздушный флот!
— А когда Гитлер вторгнется в Англию? — спросил я у него. — И почему он не сделал этого до сих пор?
— Так они договорились с Линдбергом в Исландии. Это часть сделки, — объяснил мне отец. — Линдберг хочет выглядеть спасителем рода человеческого. Он утверждает, что любая война рано или поздно заканчивается миром. И вот, когда Гитлер покорит Россию, и Ближний Восток, и все остальное, на что он положил или еще положит глаз, Линдберг созовет фиктивную мирную конференцию вроде тех, на которых специализируются как раз нацисты. Немцы прибудут на конференцию и объявят, что готовы отказаться от вторжения в Англию и заключить мир с нею в обмен на установление фашистского режима в самой Великобритании. С премьер-министром из наци на Даунинг-стрит. А если англичане откажутся, Гитлер вынужден будет вторгнуться, не омрачив при этом репутации нашего президента как миротворца.
— Это, наверное, говорит Уолтер Уинчелл? — спросил я, предположив, что для моего отца подобный анализ слишком замысловат.
— Это я говорю! — И, наверное, так оно и было. Происходящее в стране и в мире обостряло интеллектуальные способности, мои в том числе. — Но благослови, Господи, и Уолтера Уинчелла. Без него мы бы вообще пропали. На радио он один-одинешенек противостоит всей этой своре. Это чудовищно. Это хуже чем чудовищно. Медленно, но верно в Америке скоро не останется ни одного человека, который публично осудит Линдберга за то, что тот лижет задницу Гитлеру.
— А как же Демократическая партия?
— Не спрашивай меня, сынок, о Демократической партии. Меня и без того душит ярость.
В четверг вечером мать велела мне помочь ей расставить стол в столовой, а потом отправила меня в детскую переодеться в воскресный костюм. Тетя Эвелин и рабби Бенгельсдорф должны были прибыть к семи — на сорок пять минут позже, чем мы обычно уже заканчивали — и, разумеется, на кухне — трапезу, но к более раннему часу перегруженный официальными делами раввин просто-напросто не смог бы вырваться. Меж тем это был тот самый предатель, которого мой отец, лояльный и почтительный по отношению к еврейскому духовенству, обвинял в произнесении идиотской и насквозь лживой речи на митинге в честь прибытия кандидата в президенты от республиканцев в Ньюарк и называл выродком, который, по удачному выражению Элвина, сделал Линдберга кошерным для гоев, поэтому чем, как и в какой мере мы высокопоставленного визитера угостим, оставалось в высшей степени загадочным. Мне, скажем, велели не пользоваться свежими полотенцами, повешенными в ванной, и запретили подходить к отцовскому креслу с подлокотниками, в которое, как было задумано, усядется рабби, прежде чем его пригласят к столу.
Первым делом мы все неловко посидели в гостиной. Отец предложил Бенгельсдорфу аперитив или, может быть, стопку водки, а тот, отказавшись и от того, и от другого, попросил стакан воды из-под крана.
— В Ньюарке лучшая в мире водопроводная вода, — заявил раввин, и сказал он это в своей всегдашней манере — то есть с неколебимой уверенностью в собственной правоте. Изящно снял бокал с подноса, на котором поднесла ему воду моя мать (чуть менее года назад, в октябре, убежавшая от радиоприемника, чтобы не слышать, как Бенгельсдорф расхваливает Линдберга; у меня перед глазами тут же встала эта картина). — У вас прекрасный дом, — обратился он к ней. — Все на месте, и место для всего выбрано безупречно. Это свидетельствует о любви к порядку, а я и сам люблю порядок. И вы, как я замечаю, предпочитаете зеленую цветовую гамму.
— Темно-зеленую, — ответила моя мать, сделав попытку улыбнуться и даже понравиться, но эта вежливость давалась ей с трудом, а посмотреть раввину в глаза она просто не решалась.
— Вы должны гордиться тем, какой у вас прекрасный дом. И я польщен тем, что меня сюда пригласили.
Внешне рабби отчасти напоминал самого Линдберга: долговязый, худой, лысый мужчина в темной тройке и лакированных черных туфлях; сама его осанка, казалось, свидетельствовала об устремленности в заоблачную высь — к вершинам духа, естественно. По сочному южному выговору его радиовыступлений я заранее представлял себе его не столь свирепым; одни только очки у него на лице выглядели весьма грозно, отчасти потому, что были круглыми, как глаза совы, и прилипали к переносице, точь-в-точь как те, которые носил Рузвельт, отчасти же из-за самого своего наличия: он смотрел на вас сквозь них, как в микроскоп, взглядом человека, которому лучше не перечить. Но говорил он при этом тепло, приветливо, даже доверительно. Я все ждал, когда же он начнет угрожать или будет нами командовать, но говорил он на свой южный лад — и все же не совсем так, как Сэнди, — настолько тихо, что порой приходилось задерживать дыхание, чтобы его слова расслышать.
— А это вот и есть мальчик, которым мы все гордимся, — так обратился он к моему старшему брату.
— Меня зовут Сэнди, сэр.
Сказав это, Сэнди залился ярким румянцем. На мой взгляд, подобная реакция стала блистательным опровержением того широко распространенного заблуждения, согласно которому хорошо воспитанный мальчик, выслушав — пусть и заслуженную — похвалу, непременно теряется. Нет, ничто не могло теперь ввергнуть Сэнди в растерянность — с его-то мускулами, с его-то выцветшими на солнце волосами, с его-то без разрешения благоприобретенным пристрастием к свинокопченостям.
— Ну и как тебе работалось там, в Кентукки, под палящим солнцем?
Рабби произнес «работалось» как «рыботалось» и «Кентукки» как «Кентаки», тогда как сам Сэнди называл этот штат на тамошний манер «Кинтакки».
— Я многому там научился, сэр. И многое узнал о своей стране.
Тетя Эвелин одобрительно кивнула, в чем не было ничего удивительного, так как накануне вечером, по телефону, она сама научила Сэнди тому, как нужно отвечать на этот вопрос. А поскольку она всегда посматривала на моего отца несколько свысока, для нее было истинным наслаждением преображать жизнь его старшего сына прямо у него под носом.