— Распишитесь.
— Ах да!
Даже не читая, расписываюсь в ведомости и быстро выхожу, обозначив еще один поклон.
На улице все еще держу чек в руке. Три миллиона триста шестьдесят тысяч лир. Надо же! Не могу удержаться и громко смеюсь. С меня удержали налог!
Сам того не замечая, оказываюсь в банке. Служащий, хорошо знающий меня, спрашивает, глядя на чек, не хочу ли я перевести деньги на свой текущий счет. Отвечаю, что мне нужны наличные, и даже не смотрю на него, пока он проводит операцию. Знаю, что он думает: я поступил бы разумнее, если бы пополнил жалкий, бескровный остаток, неизменно близкий к нулю, который имеется на моем счете. Но я не обязан давать ему отчет, пусть работает, ему и так слишком много платят за его труды.
Вношу ясность: меня потрясает вовсе не появление каких-то денег в кармане — мне и прежде случалось получать их, не испытывая при этом особого волнения. Но на этот раз меня будоражит то, каким образом и почему я их получил. Невольно срабатывает простое сравнение: я бросил вызов дьяволу — пусть объявится, если существует на самом деле. И дьявол действительно появился.
Меня охватывает жгучее желание растратить эти деньги. Возникают совершенно бредовые идеи, во всяком случае обычно мне не свойственные — начиная с желания закурить сигарету от крупной банкноты до намерения полакомиться рыбкой в ресторане, где я был только однажды, настолько он дорогой. Отказываюсь от всего этого как от прихоти умирающего с голоду человека, нищего.
Захожу в магазин готового платья. Мне бы хотелось одеться по-другому, отказаться от своего обычного джемпера с платком, который носят молодящиеся пожилые мужчины, и заменить его наконец нормальной одеждой. Долго выбираю, оглушенный болтовней продавца. Меня привлекает велюровый костюм, еще больше нравится классический английский стиль «Принц Уэльский». Оба костюма сидят на мне хорошо, продавец находит, что просто изумительно, но в конце концов решаю остаться в своем старом желтом джемпере.
А вечером опять обращаюсь к привычному и самому волнующему способу тратить деньги. Партия в покер с режиссером из телевизионной компании, актером и коммерсантом.
Я был уверен в выигрыше. Сознание, что в твоем распоряжении имеются деньги, которые ты можешь тратить не задумываясь, рождает смелость, непринужденность, дополнительный заряд, и это делает тебя непобедимым. Держишься уверенно, наблюдаешь спокойно, насквозь видишь игру противника — не наилучшая ли это гарантия выигрыша, и, если хоть немного повезет, побеждаешь.
Уходя, вспоминаю, какие партии бывали у меня прежде с друзьями-литераторами, когда я только что приехал в Рим. Ставки были ничтожные, и я почти всегда проигрывал, но тогда это мало тревожило меня. Друзей этих больше не встречаю. Даже не спрашиваю себя почему: знаю прекрасно, что этот город вынуждает тебя видеться прежде всего с такими людьми, каких ты вовсе не хотел бы видеть.
Звоню. Этой шлюхи Ванды все еще нет.
Ровный, аккуратный, размеренный текст Memow прерывается. Внезапно на экране появилось какое-то лишенное смысла сочетание букв и цифр, потом возникла зеленая надпись:
Давид Каресян.
Помигав несколько секунд, надпись исчезла, затем погасли и все прочие сигнальные лампочки. Memow прекратил работу и не подавал никаких признаков жизни, словно внезапно скончался.
Аликино отметил, что уже девять часов вечера, и решил провести в офисе еще одну ночь. Это была только вторая ночь, но ему казалось, будто он пробыл здесь уже несколько суток. Его немного сбивал с толку двойной календарь, раздвоенная череда дат, с которыми приходилось иметь дело.
Он просчитал еще раз. Эксперимент начался 8 октября в 13 часов по нью-йоркскому времени (в 19 по римскому). Теперь события, которые Memow описывал, опережая реальное время, как это было очевидно, происходили в Риме в ночь с 16 на 17 октября, когда в Нью-Йорке было только девять часов вечера 9 октября. Значит, события, придуманные Memow, длились восемь дней, а чтобы записать их, компьютеру потребовалось чуть более суток, точнее, 32 часа.
Аликино, собравшийся было зашифровать ночную информацию, чтобы вложить ее в память машины, решил прекратить это занятие. Информацию, которую Memow действительно использовал, он получал из другого источника — из компьютера в центральном архиве, и она была куда богаче и достовернее, к тому же более целенаправленной на окончательный вывод, а он, вполне возможно, будет сделан очень быстро, если учесть скорость работы Memow.
У Аликино возникло подозрение — и почти тотчас переросло в убеждение, — что внезапное «недомогание» Memow объяснялось вовсе не какой-то неисправностью, а возникло по причине совсем иного порядка. Как будто оператор главного компьютера задумал блокировать машину. И в самом деле, истерически тревожное мигание, когда на экране появилось имя Давида Каресяна, могло означать только одно — этот персонаж созданной Memow истории властно вырвался на первый план.
Словом, проблема, вынудившая Аликино действовать, — необходимость и спор с самим собой, что ему удастся уйти от собственной судьбы, потеряла первоначальную напряженность, а история, создаваемая Memow, вызывала все больший интерес в верхах «Ай-Эс-Ти».
Позднее, когда Memow вдруг включился сам, Аликино расценил это как еще одно доказательство, что его догадки не лишены оснований.
На столе заведующего отделом новостей вижу снимок. Это Давид. Несомненно он, хотя лицо на снимке и запачкано землей и виден только профиль в траве.
— Какой-то иностранец. — Репортер читает подпись. — Его зовут Давид Корен…
— Каресян. Он умер?
Коллега поднимает брови.
— Его нашли сегодня утром на окраине города, между виа Кассия и Фламиния. Обычная история. Перебрал героина. Передозировка или небрежное приготовление.
Давид никогда не употреблял наркотики, я убежден в этом. Самое большее, курил иногда гашиш, но так, шутки ради, потому что, говорил он, это детские игрушки. Сильные наркотики его пугали.
Коллега смотрит на меня с удивлением:
— А тебе, Маскаро, сейчас, должно быть, весьма не по себе. Ты знал его?
— Да.
Погода портится. После обеда, когда я пришел в больницу, стало пасмурно. Сырой воздух действует угнетающе.
Больница похожа на какой-то порт, на восточный рынок, на все, что угодно, только не на учреждение, где люди могут лечиться. Вхожу туда, где не должно быть посторонних. Даже не считаю нужным объяснять, что я журналист, вхожу и все, потому что никто не обращает на меня внимания, все, кого встречаю, либо чрезвычайно заняты, либо погружены в бог знает какие медитации.
В отделении реанимации меня останавливает полицейский агент, но из ближайшей двери появляется Лучано Пульези и, увидев меня, направляется ко мне. Агент отходит в сторону.
— Чао, Кино.
— Чао.
— Можно видеть его?
— Он без сознания.
— Думаешь, выберется?
— Пытаются вытащить его, что называется, за волосы. Давай пройдемся немного, выпьем кофе. Хочется подышать воздухом. А у тебя не болит голова от сирокко?
Мы молча идем по широкому коридору.
Сад небольшой, запущенный, усыпанный окурками и всяким мусором. Несколько больных тоскливо смотрят на нас из окон.
Пульези берет меня под руку. Он располнел, потерял почти все волосы, но лицо у него по-прежнему доброе и умное.
— Как твои дела, Кино?
— Что тебе сказать…
— Плохи дела, знаю. А у кого они нынче хороши? Все стонут. Хоть в карты-то играешь?
— Иногда, если удастся. А ты как?
— Могу сказать, что ничем другим и не занимаюсь. Ничем хорошим, я имею в виду. А с Дианой как дела? Напрасно бросаешь ее. Другую такую не найдешь.
Почему, собственно, у человека должна быть обязательно замечательная жена? Будто невозможно представить себе мужчину, у которого не путается под ногами, словно бог весть какое счастье, такая вот замечательная супруга. Ну, допустим даже это и так, а что делать, когда она перестает быть замечательной? Что тогда? Впрочем, я не собираюсь пускаться в дискуссию с Пульези, потому что мы стали бы спорить до бесконечности.
— Моя жена, — продолжает он, — решила купить на собственные сбережения небольшой домик в Гроттаферрате. Поначалу я был против. Но теперь, хоть и не признаюсь ей, считаю, она права, разумно поступила.
Вот ведь какой Пульези в своих взаимоотношениях с женщинами. Уверяет, что Лучана, его жена, лучшая женщина на свете, что никогда не расстанется с нею, и даже убежден, что любит ее. Однако изменяет ей направо и налево. Он считает, что у него в семье все прочно, надежно, даже правильно.