Так начались самые счастливые дни в моей жизни, ведь я делил с Итцель стол в читальном зале, мы ходили рука об руку по благоухающим лабиринтам Севильи и, забывшись, блуждали по именному указателю наших любимых авторов. Это было невероятно. Мы всегда во всем соглашались друг с другом, смеялись над нашей жизнью, которой мы жили бы в Лиме и в Мехико, и даже задались целью вместе добиться стипендии Фулбрайта, чтобы поехать в Калифорнию поступать в сладостную, словно мед, докторантуру. Если бы я ее поцеловал, она бы растаяла.
Итцель меня любила, но нужно было время («Чувак, ты ее все еще не оседлал?»). В конце концов, мы были только стипендиатами, и наша разлука была неизбежна: как-то Итцель призналась мне, что ее работа вот-вот завершится («Мексиканки – самые лицемерные в Испании!»). А я все пел ей песни о скороспелой любви и ранчеры об аттестованной ненависти, и все равно толком так ничего и не добился. («У нас еще остается последнее средство – замесить тебя на крови, чувак».) Видно, до конца ей так и не вставило, и этому определенно что-то мешало.
– Вот увидишь, она из братства Девы Гваделупской.
– Чувак, срать я хотел на сиськи этой Девы.
– А это еще зачем, хрень тебя возьми?
– Да чтоб Младенец сосал дерьмо, чувак.
Как-то на прогулке под апельсиновыми деревьями в белом цвету Итцель с серьезным видом рассказала мне, что в Мексике она была помолвлена и у нее есть жених, что она уже рассказала ему обо мне и что ее нареченный был не в восторге от этого. В ужасе я услышал, что жених был чистым математиком, вдвое старше меня и что он уже купил билет на самолет до Севильи и прилетит сюда как раз в вербное воскресенье («Через неделю, мой король»). Почему она не сказала мне этого с самого начала? Почему она сказала мне это только в конце? Самое ужасное заключалось не в том, что жених был. И даже не в том, что он приедет. Самое ужасное заключалось в том, что он был математиком.
– Что ты ему рассказала о нас?
– Все, мой король.
– Но ведь ничего не было!
– А разве ты не влез в мою жизнь, недоумок.
– Но я ведь не лезу в твою постель.
– Ну вот и посмотрим, поверит ли он тебе, мой король.
Одураченный жених всегда опасен, а одураченный жених-мексиканец смертельно опасен. Однако одураченный жених-мексиканец, который еще к тому же математик, – это просто мировая катастрофа, и с этого момента я рисовал его себе не иначе как извлекающим из меня квадратный корень, возводящим свое бешенство в энную степень и ставящим «X» на моем имени. Где-то в Мексике кто-то решил, что моя жизнь – это уравнение, к тому же еще и равное нулю. И как же это Лиси считала, что я никогда не буду в силах разобраться в алгебре.
Новость о скоропостижном приезде жениха Итцель пробежала по Архиву Индий со скоростью, с какой распространяются только дурные вести, все были убеждены, что он едет мстить. Научные сотрудники втайне поглядывали на меня, смотрители огорченно покачивали головами, а архивариусы шушукались у меня за спиной. И всякий таил надежду, что найдется какой-нибудь друг-товарищ, который выведет из заблуждения ревнивого преподавателя математики. Одно дело носить рога заслуженно, а совсем другое дело – когда тебя ими украшают, как севильское патио. История в архиве меня предала, и я побежал в «Ла-Карбонерию» искать утешения в литературе.
– Чувак, я могу тебя спрятать в Хаэне. Он все равно тебя убьет, но это ему встанет дороже.
– Я б на твоем месте оделся назареянином, опутал бы себя веревками и пошел бы с братством по улицам, въезжаешь, о чем я?
В Севилье что-то затевалось, поскольку весь город пропитался запахом ладана и на каждом углу я видел пасхальные свечи. Что-то необычное бурлило и кипело на улицах, на которых было уже полным-полно заграждений, как если бы Бог решил закрыть мне таким образом любую возможность бегства. Итцель скрылась в каком-то косметическом салоне, желая встретить во всей красе цифровую последовательность своего жениха, и мне пришел на память благородный жар Гефеста, так и оставшегося уязвимым перед волшебным поясом и уловками Афродиты [236], даже после того, как он застал ее врасплох in follandi[237]с Аресом. Как и Афродита, Итцель, несомненно, с необыкновенной легкостью утихомирила бы логарифмический гнев своего вулканического марьячи, но лукавое провидение не наградило меня славой греческого мифа, зато приготовило бесчестье мексиканской ранчеры:
В два часа ночи тьму разорвал
выстрелов грохот – треск веток сухих.
Шел я к тебе и наверное знал,
я его встречу в объятьях твоих [238].
Выходные, которые, я чувствовал, станут последними в моей жизни, я посвятил написанию нежных писем своим родителям, братьям-сестрам и тете Нати, которая никогда бы даже не догадалась, что настоящий фильм ужасов не «Экзорсист», а какая-нибудь лента с Хорхе Негрете [239]. По прошествии стольких лет я наконец понял, почему женщины никогда не принимали меня всерьез: потому что я всегда хотел быть тем, кем я не был и кем никогда бы не стал. А именно храбрецом, спортсменом, революционером, постановщиком балетов, монахом, роллером, партнером для выпускного вечера, евреем-сефардом, олигархом и мексиканцем. Интересно, полюбили бы меня женщины, которых я так сильно любил, если бы я признался им, кто я есть на самом деле? У меня уже не было времени, чтобы искать ответ на этот вопрос, ведь в тот самый день, когда Спаситель вошел в Иерусалим, в Севилью прибыл мой убийца.
Любовный зуд подсказал мне, что в Архиве Индий лучше не умирать, потому что я бы предпочел любезную анонимность строчки в колонке о происшествиях, нежели скрипучую публичность надгробной плиты. Я не желал, чтобы убийство произошло и у меня дома, потому что мне не хотелось, чтобы разразился международный конфликт с участием Мексики, Перу, Испании, Ливана и Соединенных Штатов. Вот так я и оказался в «Ла-Карбонерии», где, по крайней мере, чувствовал себя под защитой настоящих друзей.
– И что ты здесь делаешь, чувак? Я тебя не знаю.
– Будь добр, еще не хватало, чтобы сюда явился этот тип с пушкой и к чертям собачьим перестрелял нас всех.
«Ла-Карбонерия» была островком безверия среди ревущего океана религиозного братства, поскольку шествия святого Вторника наводнили Сады Мурильо, улицу Матеоса Гаго и район Санта-Крус. Если жених Итцель захотел бы встретиться со мной, то для начала ему пришлось бы пробраться через толпу ревностных фанатиков. Вероятно, в архиве ему уже доложили, что соблазнитель женщин обитает в «Ла-Карбонерии» вместе с одним марьячи из Хаэна и другим из «Трех тысяч».
Ребольо и Барберан в страстную неделю выжимали все возможные соки галантной весны, потому что Севилья полнилась туристами, которые на два дня застревали в «Ла-Карбонерии», разочарованно считая, что все шествия были похожи одно на другое. Они воплощали собой мирскую сторону этого барочного праздника, который и для меня мало что значил, поскольку у всякого свой собственный путь на Голгофу.
– Если тебя убьют, то у меня уже есть заголовок в газету: «Японец из Перу убит в Севилье мексиканцем». За него мне премию дадут, чувак.
– Дай мне фотку этого типа, и Йети-из-Кантильяны его уделает.
Неплохо быть такими, как Ребольо или Барберан, до ужаса довольными своим знакомством друг с другом и клеящими девок больше, чем любой преподаватель в Лиме на летнем курсе. Но в Лиме было невозможно влюбить в себя девчонку, выставляя напоказ провинциальность или увлеченность фламенко, потому что там красивая ложь всегда была более соблазнительна, нежели безликая правда. И в Мексике, должно быть, происходило абсолютно то же самое, ведь меня собирались Убить, по правде говоря, из-за ложной любви.
– Рафа, чувак, подай-ка моему другу коктейль, а то его сегодня вечером грохнут.
– И мне дай красненького, а то здесь становится жарче, чем в бане.
Этот самый Рафа захотел знать, был ли я так же, как он, поэтом, читал ли я Вальехо и что я делаю рядом с этой парочкой идиотов. Огорченный до слез моей судьбиной, он прочитал пару стихотворений и заверил меня, что безотлагательная угроза смерти – это как раз для его поэзии.
– Я ведь тоже могу умереть в любой момент, – продолжил он, – потому что все мои любовницы – жены военных.
Вот ведь какое совпадение: я не хотел оказаться посреди кровавых событий современности, а сволочная современность сама оказалась кровавой.
– Кто здесь этот подлый козел, перуанец этот, который хотел трахнуть мою невесту? – прогремел голос, гальванизированный текилой.
Должен заметить – ради любви к Итцель, – что ее жених оказался склада больше физического, нежели математического. Ребольо, Барберан и поэт печальных коктейлей, разглядев размеры моего палача, оцепенели от страха. И так как вопрос кончить дело «жамешом на крови» был уже не актуален, то я ответил ему: «Э-т-т-т-т-о я».